— Ее действительно зовут Мерди? Рискованная фамилия.
— Конечно, нет. Она Сеславская, из австрийских чехов. Впрочем, об этом никто никогда и не узнает: ее слава бежит впереди нее! Мадам Мерди предпочитает вести свои лекции в стилистике Мерилина Мэнсона. В Намюре она на сцене разорвала голыми руками и съела живого голубя, в Нанте во время ее выступления за ширмой совокуплялись два негра…
— По-настоящему? — осведомился молодой человек с искрой интереса, в первый раз проскочившей в его тихом, усталом голосе.
— Надо полагать, мой друг… А в прошлом месяце она вывезла на сцену живую обезьянку на каталке, и ассистенты при всех распилили той череп. Под местным наркозом. Ее несколько раз арестовывала полиция за оскорбление общественной морали, защитники животных спят в саду ее дома… впрочем, она обожает гостинцы! Посмотрим, что она приготовит на этот раз. Но излагает интересно. Я думаю, вы не будете разочарованы.
Молодой человек, выходя из машины, деликатно зевнул, что показывало его вкус к вежливости. На трость он слегка опирался, но шел легко, почти крадучись.
Уже темнело. Высокие окна главного корпуса были освещены, с набережных пахло сырым платаном и водой Сены — неистребимый запах легкой гнили и моченой тряпки, сопутствующий великой реке с незапамятных времен. Вышедшие из «бентли» обогнули угол, поднялись по каменным ступеням. Распорядитель кивком головы приветствовал их, взмахом руки послал в сторону нужной аудитории, расположенной большим полукружьем в амфитеатре, где в шестьдесят восьмом восставшие леваки курили гашиш и занимались любовью на кафедре.
На сей раз ряды амфитеатра блестели бриллиантами запонок и булавок, скромных двухсоттысячных колье и вызывающе простецкой джинсой, расшитой блестками в супермодном салоне. Каблуки от Armani хищно вгрызались в столетний пол. Галерка пахла баночным пивом. На возвышении скрипичный оркестр играл инструментальную версию произведения Жана-Люка Дарбеле — симфонию «А». Мелодия оказалась хороша, а скрипачки, абсолютно голые, только с политкорректными картонными буквами «А» на нижней части худых животов — и того лучше. На большом плазменном экране за пустой сценой флегматично жарили крысу в темном квартале Гонконга. Та металась по сковороде и визжала, но этого не было слышно, так как фильм крутился без звука. Аристид Неро, человек в сапогах, и молодой сотрудник ЮНЕСКО, урожденный польский князь Алесь Радзивилл-Сарсон, уселись в одном из первых рядов. Придерживая рукой бархатные кресла, Аристид Неро шепнул:
— Иногда она начинает резать на сцене бычка или свинью, поэтому первые ряды весьма опасны. Но сегодня, кажется, обойдется без крови.
Последний аккорд Дарбеле грохнул крещендо, свет мигнул, как во время артналета, и из боковой дверки на возвышении появилась лектор.
Марика Мерди, профессор Сорбонны и член Парапсихологической академии со штаб-квартирой в Цюрихе, была женщиной невероятных размеров, которые вынуждали поверить в то, что ученым удалось скрестить слона и человека. Волосы ее, даже на вид жесткие, рыжевато-медные, коротко остриженные, но не побежденные, торчали в разные стороны пиками и на лбу выгибались пышной получелкой-тюльпаном; в правом ухе — сразу две платиновых серьги. Могучий торс, руки, не сходившиеся на животе, ноги, напоминавшие колонны варварского храма… Этим ногам, а точнее — огромным уродливым ступням было явно нелегко носить такое тело. Поэтому Марика появилась перед публикой в своем привычном облике: в безразмерном белом пиджачном костюме и босой. Ни одна обувь не могла бы налезть на ее нижние конечности.
Аристид Неро снова наклонился к своему другу и с неожиданной нежностью погладил светло-каштановый локон над его ухом.
— Если вам будет скушно, мой милый Пяст, уедем немедля.
Пяст только кивнул.
— Символам в наше время приходится жить во враждебном контексте. Все возвышенные слова, сказанные о них адептами в веке прошлом, сегодня звучат вдохновенной блевотиной духовных импотентов, замаравшей чистые плиты Парфенона… — Голос у Марики Мерди был глуховатый, но сильный и проникающий в самые дальние уголки аудитории; вероятно, этим она и брала публику. — Символ остается слишком узкой вагиной, чтобы в ней мог свободно себя ощущать фаллос современного мира! Русский поэт Иванов, посвятивший символу немало восторженных слов, определил его так: «Символ есть только тогда истинный Символ, когда он неисчерпаем и беспределен в своем значении, когда он изрекает на своем сокровенном, иератическом и магическом языке намека и внушения нечто неизглаголемое, неадекватное внешнему слову!» Это лишь умножает неопределяемые стороны неопределяемого!
Марика говорила по-английски, потому что среди аудитории виднелись и типично арабские косматые головы, и узко вырезанные азиатские физиономии. Но цитату Иванова она повторила по-русски, и тогда на галерке понимающе захихикали: русские были здесь тоже.
Радзивилл-Сарсон сонно рассматривал голых скрипачек: соски их висящих грудей, кажется, накрасили кармином.
— …то, что символ больше своей видимой и доступной вашим поросячьи мозгам части, понятно и так. Он и ключ к замку, и замок в двери, и пенис, и презерватив на нем, предохраняющий чистоту символа от опошления СПИДом рекламного толкования. Он — даже не дверь, а пролом в стене, отделяющий явное и явленное от не-явного, феноменальное от ноуменального, тленное от вечности, разложившиеся кишки от сохранившего часть жизни мозга. Или это рука «оттуда», выглянувшая из марева будней? Или пинок ноги, выбивающей стул из-под ног тянущегося к небу и повешенного за дерзость на собственном галстуке? Или это Венера, автосодомизирующая рогами собственного целомудрия, я вас спрашиваю? Парадоксально звучит, но Небо ближе могильным червям, честно и несуетно делающим свою работу, этим милым скользким опарышам гниющего мяса, нежели тем, кто мастурбирует сознанием на подставках и лестницах. Только ангелы величаво восходят и сходят по ним, не замечая дерьма, обрызгавшего ступени, которых коснутся их босые подошвы. Но для того, чтобы следовать за ними, нужно — нужно, слышите? — их разглядеть. Тут не обойтись без зорких глаз Иакова, утопленных вами, в большинстве своем, в нечистотах городской цивилизации.
Она сделала передышку, и гологрудые скрипачки взвыли таким мощным визгом, что зрители тревожно зашевелились. А Марика, отпив из бутылки с неразличимой этикеткой (впрочем, с первых рядов было видно, что это контрабандный Guinness), продолжила:
— Распространено заблуждение в том, что символ принимают только в виде знака, картинки, образа. Это манихейская уловка тупоголовых животных с мобильными телефонами и ядерными чемоданчиками, этих импотентов газетных полос и дерьмовой Всемирной Паутины. Они хотят увидеть это глазами, но их глаза — не более чем геморройные прыщи их хлипких задниц! А как же другие органы чувств? Им отказано воспринимать символы? В далекой варварской России художник рисует членом, даже не эрегированным — эрекция только мешает! Заблуждение пронизывает всю изначально сифилитичную иудеохристианскую цивилизацию, уже рожденную изначально убогой от Вавилонской Блудницы и покорно вылизывающую ее экскременты на пире Времени. Восточная и только восточная парадигма, дабы вытолкнуть человека, эту глупую капсулу с дерьмом, в пространство Священного, оперирует несоизмеримо более тонкими каналами, открытыми и отрытыми в нем Создателем. Танцы, ароматы и музыка, созерцание мандал и асаны, тантрические прикосновения рук, пяток и ягодиц, соосязание пожирающего плоть огня и удерживание его на кончике пениса, мешая тому излиться, чувство холода змеиного тела — все это, даже чувственное, принужденное западной культурой к проституированию в рекламном бизнесе, все работает на «иное». Результат столь велик, что наша западная эстетика скулит и заворачивает хвост под собственную задницу, корчась в шизофренических муках непройденного оргазма. А адепт, столь несхожий с мирянином в его имбецильно-профаническом состоянии, что может испугать обывателя, жрущего дерьмо в упаковках покетбуков и на грязной простыне телеэкрана, торжествует. По его лицу своими испачканными, но священными пятками топтался сам Бог, и такое имитанту не вообразить, а симулякром здесь не отделаешься!