– У нас семья пресвитерианская, – говорит Кэтрин Флаэрти и в совершенстве воспроизводит выражение моего лица – поджатые губы и прочее. (А я готов был поставить на команду Папы Римского.)
– Я тоже из этой компании. Правда, позволил себе дать некоторую слабину. Впрочем, думаю, ничего страшного в этом нет. У меня в последнее время забот выше головы.
– А мне, похоже, еще многому предстоит научиться.
И на долгое время в кабинке воцаряется серьезное молчание, слышно лишь, как лампы погуживают над нашими головами.
– Вам дали какое-нибудь задание, которое позволит вам набраться опыта? – экспансивно осведомляюсь я.
В моей голове забрезжила одна идея, но она пока еще скрыта горизонтом, а показаться Кэтрин замышляющим нечто я не хочу, поскольку это заставит ее в спешке смыться отсюда. (Я вдруг понимаю, до чего неприятна мне мысль о знакомстве с ее отцом, хоть и полагаю, что мужик он отменный.)
– Ну, я взяла несколько телефонных интервью, это довольно интересно. Бывший тренер одной из принстонских команд оказался перебежчиком из СССР, в пятидесятых он передавал нам во время соревнований ядерные секреты. Перебежал, как я поняла, втихую, правительство заранее подготовило для него место в Принстоне.
– Хорошая история, – говорю я. И она действительно хороша. Низкопробная интрига, есть где развернуться.
– Увы, я не умею задавать правильные вопросы. – Она морщит лоб, желая подчеркнуть, что искренне огорчена отсутствием у нее этого навыка. – У меня они выходят слишком сложными, а ответы я получаю короткие.
– Тут нет ничего удивительного, – говорю я. – Старайтесь, чтобы вопросы были простыми, и не забывайте повторять их снова и снова, переиначивая. Большинству спортсменов до смерти хочется рассказать вам всю правду. Нужно им просто не мешать. Как раз поэтому многие спортивные журналисты и становятся жуткими циниками. Роль у них вовсе не такая значительная, как им кажется, вот они и злобятся. А ведь все, что от них требуется, – научиться хорошо справляться со своей работой.
Кэтрин Флаэрти прислоняется к алюминиевому дверному косяку, глаза ее поблескивают, губы неопределенно кривятся, и ничего она в этот исключительно важный миг не говорит, только кивает. Да. Да.
Придется мне за двоих отдуваться.
Ясная луна сегодняшней ночи проштамповала темный мой горизонт плавным серебристым горбиком, мне нужно лишь встать, с твердостью святого Стефана скрестить на груди руки и предложить Кэтрин прогуляться по прохладной Парк-авеню и, может быть, добрести до Второй, съесть там по сэндвичу и выпить пива в заведении, которое я должен знать (но пока не знаю), а после пусть дремотная ночь сама позаботится и о себе, и о нас. Парочка. Горожане установленного образца следуют рука в руке под размытой дымкой луной – близкие люди, гуляющие по тихой улице, большие доки по части новых романов.
Я бросаю быстрый взгляд на часы в кабинке Эдди Фридера, а на самом деле на окно, на яркую ночь и офисное здание напротив. Окна здания залиты старомодным желтоватым светом. У одного стоит, глядя вниз, на авеню, грузный мужчина в жилетке. На что он смотрит? Что у него на уме? – невольно задумываюсь я. Букет непривлекательных альтернатив? Дилемма, на разрешение которой может уйти вся ночь? Будущее, что чернее самой ночи? Кто-то невидимый окликает его или заговаривает с ним, и он поворачивается, поднимает в знак согласия руки и отходит от окна.
По часам Эдди Фридера сейчас ровно одиннадцать. Пасхальная ночь. В редакции тихо, если не считать далекого гудения компьютера да тиканья подбирающихся к концу очередной минуты часов. В ничем обычно не пахнущем воздухе разлит сладкий аромат – аромат Кэтрин Флаэрти, запах наполненных платьями гардеробов, тайных шалостей частной школы, порочных (но не чрезмерно) свиданий. И на миг я воздерживаюсь от слов и движений и в точности представляю себе, как она приступит со мной к исполнению долга любви. Я, разумеется, знаю – как, и ничего тут поделать, принимая во внимание все мои обстоятельства, не могу (взрослого человека такое знание удивлять не должно). Не так, как она любила бы Дартмутского Дэна, и не так, как будет любить счастливчика, за которого выйдет замуж, – какого-нибудь наивного аспиранта Колумбийского университета, чье семейство владеет солидной адвокатской практикой. Меня ожидает нечто промежуточное, словно бы говорящее: это вполне серьезно, пусть и делается лишь ради приобретения опыта; если окажется, что оно хоть чем-то важно, я стану самой изумленной девушкой Бостона; конечно, мне будет интересно и когда-нибудь я оглянусь назад и почувствую, что поступила правильно, и прочее, но не смогу точно сказать, почему я так думаю, а пока полный вперед!
Хорошо, а моя психологическая, так сказать, установка? В определенные мгновения только твоя установка значение и имеет – на что ты надеешься, чем рискуешь, что приносишь в жертву, каковы твои потенциальные островки недовольства и наслаждения. Как ты приступаешь к тому, что есть не более чем механически воспроизводимое переживание.
Моя установка, счастлив сообщить, такова, что лучше и некуда.
– Послушайте, – произношу я полным волнения голосом и таки скрещиваю руки на груди. – Что вы скажете насчет небольшой прогулки? У меня с самого ленча крошки во рту не было, я сейчас балонный ключ съесть готов. Да и вас сэндвичем угощу.
Кэтрин Флаэрти прикусывает краешек губы, а затем улыбается еще даже шире, чем я, и на ее тюльпанных щеках расцветает румянец. Очень хорошая мысль, хочет сказать она, охваченная различными чувствами. (Собственно, ничего еще не сказав, она уже соглашается, кивая, как положено деловой женщине.)
– Отличная мысль. – Она решительно встряхивает головой. – Я, по-моему, тоже здорово проголодалась. Дайте мне только плащ прихватить – и пойдем.
– Договорились, – отвечаю я.
Я слышу, как Кэтрин, чуть пришаркивая, чуть попрыгивая, шагает по ковровой дорожке коридора, слышу, как вздыхает, открываясь, дверь женской уборной, как закрывается, вздыхая, как со стуком захлопывается (очень предусмотрительная девушка). Нет на земле времени лучшего, чем «сейчас», – все не за горами, ничто не сорвалось, все возможно – полярная противоположность моего возвращения домой вчерашней ночью, когда все валилось в тартарары и ничто даже за тысячу километров от меня не стоило предвкушений. В сущности говоря, ради таких мгновений и стоит жить.
Свет по ту сторону улицы погас. Я стою (колено опять как новенькое), ожидая возвращения неотразимой, столь тонко чувствующей девушки, и пристально вглядываюсь в окно напротив, но не могу с уверенностью сказать, что человек, виденный мною там, – плотный мужчина в жилетке и при галстуке, удивленный внезапно окликнувшим его голосом, услышать который он не ожидал, – не могу сказать, что он остался стоять, один, у окна, глядя на ночные улицы дружелюбного города. Я подступаю поближе к стеклу, стараюсь различить его в темноте, не свожу с окна глаз, мне хватит даже иллюзии человеческого лица, иллюзии кого-то, кто наблюдает за мной. Снизу, издалека, доносятся звуки продолжающей свое движение жизни. За моей спиной снова вздыхает, закрываясь, дверь, приближаются шаги. И я понимаю, что никого различить не смогу, да, пожалуй, никто за мной и не наблюдает. Никто даже не заметил меня, стоящего здесь, у окна.