Я принадлежу к поколению, не видевшему в своих родителях просто людей как людей – Тома и Агнес, Эдди и Ванду, Теда и Дори, – таких же демократически неотличимых от их детей, как одни опущенные в урну избирательные бюллетени от других. Мне и в голову никогда не приходило называть моих родителей по именам, я никогда не думал, что их жизни – мне почти не известные – похожи на мою, их страхи равны моим, их малейшие желания отражают чьи-то еще. Они были моими родителями – высшими, если говорить об абсолютных величинах, непознаваемыми существами. Я не знал, откуда у них взялись деньги на покупку их автомобилей. Когда они занимались любовью и как им это нравилось. Какие и где они оплачивали страховки. Что говорил им доктор с глазу на глаз (впрочем, ясно, что в конце концов оба должны были услышать прискорбные новости). Они просто любили меня, а я их. И распространяться обо всем остальном не считали нужным. Того, что в этом остальном всегда присутствует нечто важное, я не знал, я мог строить на этот счет догадки и довольно близкие к истине, но без какой-либо уверенности в своей правоте, – и в моем случае это было величайшим даром и уроком, какие они мне преподнесли. Я понятия не имел, чем они руководствовались, ничего мне не рассказывая. Возможно, ничем. Возможно, они считали, что мне следует подобраться к правде (и к фактам) самостоятельно. А может быть, – именно в этом и состояла настоящая моя догадка – родители думали, что я никогда ничего не узнаю и оттого буду только счастливее, что незнание само по себе вещь значительная, приносящая удовлетворение.
И как же они были правы! И сколько прекрасной надежды в мысли, что и мои дети смогут насладиться тем, что есть в жизни несомненно тайного, не станут жертвами идиотской погони за фактами, не унизятся до бесконечных объяснений. Я бы защитил их от этого, если б мог. Да, конечно, развод и безотрадное выполнение родительских обязанностей сделали такие попытки почти безнадежными, и все-таки время от времени я предпринимаю наичестнейшие усилия по этой части.
Должен сказать, разводиться в городе величиною с наш – занятие ни в малой мере не приятное, хоть делается это легко и во многих отношениях город словно для того и создан. Он понимает значение развода и знает, как следует в связи с ним поступать, предоставляет в распоряжение бывших супругов «группы поддержки» (прямо в день нашего развода Экс позвонили из женской консультирующей организации, чтобы пригласить ее на короткий семинар в городской библиотеке). И тем не менее мало приятного в том, чтобы исполнять роль тяжущейся стороны в здании, которое ты до сего времени посещал лишь ради уплаты штрафа за неправильную парковку или получения украденного у тебя и найденного кем-то велосипеда, где стенографистки и патрульные полицейские всегда обращались с тобой как с почтенным гражданином. Ты начинаешь чувствовать себя банкротом, поскольку, вообще говоря, закон вовсе не должен обращать на тебя особое внимание или привлекать таковое к себе, он должен уважительно и беспристрастно тебя направлять.
Расставание наше было самым дружеским. Разумеется, мы могли сохранить семью, подождать, пока все образуется, но этого не случилось. Алан, маленький адвокат Экс, живший благоуханными мечтами о богатой практике в индустрии развлечений – о «ягуарах», ожидающих его на улице, о хористках с великанскими титьками, – около часа просовещался за красного дерева столом своего офиса с моим адвокатом, выпускником Миддлбери, большим, бородатым, с покатыми плечами, когда-то служившим в «Корпусе мира», а еще когда-то пившим горькую, и они пришли к соглашению. В принципе, я готов был отдать все, хоть Экс и не требовала многого. Я оставил за собой этот дом в обмен на покупку для нее другого – на деньги, взятые из моей половины семейных сбережений. Предъявил права на карту острова Блок и тройку-четверку других семейных ценностей. Мы договорились указать в качестве причины нашего обращения в суд «неразрешимые противоречия», перешли через улицу и сидели, неловко переговариваясь, у задней стенки зала суда, пока не объявили о слушании нашего дела. И меньше чем через час с нами было «покончено», как выражаются в Мичигане. Экс упорхнула с детьми на остров Макино, чтобы «проветриться», играя в гольф и плавая. Я поехал домой, напился как зюзя и проплакал до наступления темноты.
А что мне еще оставалось? Очистительный ритуал поглощения крепких напитков и извержения горячих успокоительных слез – вот и все, что имеется в нашем распоряжении. Я поискал на полках стихотворения Руперта Брука или экземпляр «Пророка»,
[43]
но не нашел. А около восьми съел бутерброд с острым плавленым сыром, поставил запись соревнований НБА по броскам в кольцо и вытянулся на кушетке перед телевизором, а когда запись закончилась, стал смотреть Джонни, да там и заснул. И спал, помнится, так крепко, как никогда в жизни, и не видел снов, а в половине девятого утра проснулся, голодный как лев и полный такого доверия к будущему, каким может проникнуться только слепой парашютист.
Ощущал ли я безразличие? Был ли подавлен? Пристыжен? Жаждал ли бурных утешений? Шизанулся ли я? Дошел до края? Ответ: не так чтобы. Дремотным был, это возможно. Одиноким. Но на особый манер, и немного погодя справился с этим. А вот жертвой игры случая я себя точно не ощущал. Позавтракал и принялся за дело – нужно было закончить статью, посвященную анализу (по шести позициям) основных стилей перехвата мяча, используемых командами Большой лиги, и опомниться не успел, как с головой ушел в работу. Да там и остался. Берт Брискер рассказывал мне, как он после развода спятил, вломился в дом уехавшей отдыхать жены, расколотил кирпичами экран ее телевизора, спал в ее постели и пересыпал кошачье дерьмо в ящики ее комода. У меня склонности к подобным эскападам не было. Не стоит слишком уж увлекаться нашими горестями.
Еще со времени службы в морской пехоте (продлившейся всего полгода) я привык просыпаться рано – в это время мне приходят в голову лучшие мои мысли. В те дни, сна ни в одном глазу, я лежал на койке и нервно дожидался побудки, и в мозгу у меня гудело, я прикидывал, как мне показать себя в этот день с лучшей стороны, привлечь к себе внимание командиров, чтобы они прониклись гордостью за меня; не обратиться в жертву хандры и собственной несообразности, с коими боролись мои товарищи, будущие офицеры; быстро подняться по служебной лестнице и в результате сберечь жизни моих солдат, когда мы с ними попадем во Вьетнам, который, чувствовал я, сильно занимает их мысли (вместе с возможностью быть разорванными на куски). У меня имеется преимущество, думал я, образование, я должен стать их ушами и глазами на уровне более высоком, чем тот, на каком способны слышать и видеть они. Разумеется, я был идиотом, так ведь в молодости головы наши почти всегда занимает откровенная чушь.
Что я с удовольствием сделал бы, лежа на веранде и ожидая, когда день расцветет и обратится в светлую Пасху, так это собрал в кучку кое-какие полезные мысли касательно Херба, пару деталей, которые послужат магнитом, смогут притянуть к себе все, что придет мне в голову ближайшими днями, – так, собственно, хорошие спортивные статьи и пишутся. Вам почти никогда не приходится садиться за стол и спокойно писать, глядя на пустую желтую страницу, надеясь соединить в одно целое превосходные мысли, которые зародились у вас с самого начала. Это было бы попросту ужасно. Нет, вы пытаетесь дать волю своим хаотичным инстинктам, застать самого себя врасплох, сочинить фразу или умещающееся в одну-две строки описание – чем пах воздух в такой-то день или как ветер ерошил и разукрашивал поверхность озера, – что-нибудь необычное, но способное сделать дальнейшее сочинение статьи неотвратимым. Набросав такие заметки, вы откладываете их, позволяете им самостоятельно высидеть план статьи, который и обнаруживаете, начав незадолго до срока ее сдачи рыться в ящике стола, – вот тогда вы садитесь и пишете.