Викки покачивает головой:
– Ты остроумен, как Ред Скелтон,
[53]
верно?
На кухне Линетт роняет кастрюлю – трах-бабах.
– Извиняйте, ребятки, – кричит она и смеется.
– Это ты обручальное колечко обронила? – громко осведомляется Викки.
– Я могла бы кой-чего на это ответить, – говорит Линетт, – да на Пасху не хочется.
– Ради меня можешь не стараться, – отвечает Викки.
– У меня и вправду было когда-то большое, – дружелюбно сообщает Линетт.
– И куда же подевался он? – спрашивает Викки, награждая меня гневным взглядом. Она и Линетт отнюдь не лучшие подруги, это ясно. Но могли бы и притвориться такими, хотя бы на сегодняшний день.
– Бедняжка умер от рака еще до того, как ты замаячила на горизонте, – легко отвечает Линетт.
– Примерно в то время, когда ты сменила веру?
За косяком кухонной двери показывается улыбающееся лицо Линетт, впрочем, взгляд у нее колючий.
– Вскоре после того, радость моя, тут ты права.
– Полагаю, ты нуждалась в помощи и наставлении.
– Викки, милая, мы все в них нуждаемся, разве нет? Даже Фрэнки, готова поспорить.
– Он пресвитерианин.
– Ну что ж тут поделаешь? – Линетт отступает обратно к плите. – В наших горах их называли членами загородного клуба, хотя, я так понимаю, со времени Второго ватиканского собора они укрепились в вере. Католикам стало полегче, другим потруднее.
– Сомневаюсь, что католикам стало полегче, – вставляю я, несмотря на свирепый, предупреждающий взгляд Викки.
Линетт вдруг снова появляется в дверях, серьезно кивает и убирает с виска оранжевый локон. Она по-прежнему кажется мне человеком, которого можно любить.
– Мы не должны с безразличием относиться к тому, что правит миром, – говорит она.
– Линетт работает в Католическом кризисном центре Форкед-Ривера, – устало, нараспев сообщает Викки.
– Совершенно верно, радость моя. – Линетт улыбается, опять уходит на кухню и начинает шумно размешивать что-то.
На лице Викки застыла гримаса предельного отвращения ко всему на свете.
– Вся их работа сводится к ответам на телефонные звонки, – шепчет она, достаточно громко, впрочем. – Они именуют это кризисной линией.
Она резко откидывается на спинку кушетки, упирается подбородком в ключицы и утыкается взглядом в стену напротив.
– Мне, вообще-то, случалось видеть парочку кризисов. Как-то в Далласе к нам приехал мужик, главный причиндал которого торчал из кармана его друга, и нам пришлось пришивать этого джентльмена на место.
– Отчуждение, видишь ли, ничего не дает, – энергично сообщает из кухни Линетт. – Уж мы-то с коллегами это понимаем. Сейчас целой куче людей охота вернуться, так сказать, к жизни. И я не пытаюсь навязывать людям мою веру. Я могу разговаривать с человеком восемь часов подряд, для этого он вовсе не обязан быть католиком. Конечно, мне после таких разговоров приходится дня два валяться в постели. Мы же там все головные телефоны носим.
Линетт появляется из кухни с большой глиняной чашей в руках – вылитая жена фермера. На лице ее застыла самая терпеливая улыбка, какую только можно увидеть на свете. Но также и выражение человека, собирающегося сказать нечто важное.
– Некоторые кризисы, милая Викки, не сопровождаются кровопролитием.
– Да неужели, – отзывается Викки и округляет глаза.
– А вы ведь пишете, да? – спрашивает Линетт.
– Да, мэм.
– Ну, тоже дело очень хорошее. – Линетт опускает в чашу сразу ставший любовным взгляд, что-то обдумывает. – А религиозные брошюры вы когда-нибудь писали?
– Нет, мэм, никогда. Я спортивный журналист.
Викки снова включает телевизор, вздыхает. На экране маленький смуглый человечек прыгает с высокого утеса в волнующуюся, вспененную воду узкого морского залива.
– Акапулько, – бормочет Викки.
Линетт улыбается мне. Моего ответа, каким бы тот ни был, ей достаточно, теперь она просто хочет, пользуясь случаем, получше меня рассмотреть.
– Что, Линетт, ты так и будешь ближайшие два часа есть Фрэнка глазами? – почти кричит Викки и гневно скрещивает на груди руки.
– Я просто хочу приглядеться к нему, голубка. Мне нравится, когда можно целиком разглядеть человека за один раз. Тогда я начинаю его понимать. Это не приносит никакого вреда. Фрэнк же видит, я ему только добра желаю, правда, Фрэнк?
– Конечно, – улыбаюсь я.
– Как я рада, что не живу здесь! – встревает Викки.
– Именно ради этого ты и завела хорошую собственную квартирку, – благодушно соглашается Линетт. – Правда, меня к себе ни разу не пригласила.
Она удаляется в душную от пара и мясных ароматов кухню, оставляя нас в компании ныряльщиков.
– Нам нужно поговорить, – сурово уведомляет меня Викки, и глаза ее вдруг наполняются слезами.
Из вентиляции снова вырывается холодный воздух, струя его бьет в меня и Викки. В комнату трусцой вбегает Элвис Пресли и замирает, вглядываясь в нас.
– Иди отсюда, Элвис, – говорит Викки. Элвис Пресли разворачивается и трусит в столовую.
– О чем? – я улыбаюсь с надеждой.
– О многом. – Она отворчивается, чтобы промокнуть кончиками пальцев глаза.
– О нас с тобой?
– Да.
Горькая складка обозначается у пухлых губ Викки и мое бедное сердце снова выдает барабанную дробь. Почему, зачем – кто знает? Чтобы спасти меня? Я не малейшего понятия не имею о том, что мы должны сказать друг дружке, но в ее настроении присутствует безрадостная окончательность.
Но почему, спрашивается, все это не может подождать – хотя бы до завтра? Подержать, как выражаются актеры, паузу? Почему всякая радость, какую мы испытываем не трансцедентально, какую знаем или думаем, что знаем, не может продолжаться чуть дольше без того, чтобы окончание ее непременно подняло свою практичную голову? Уолтер Лаккетт сказал обо мне правду и большей сказать не мог. Я не люблю размышлять о том, что вот то да это закончится или даже изменится. Смерть, налетающая на нас, точно скорый поезд, не друг мне и никогда им не будет.
Впрочем, отменить то, что меня ожидает, – чем бы оно ни было – я все равно не могу, а возможно, и не хочу. Викки обратилась сегодня в демоническую сторонницу перемен, все в ней так и пышет потребностью в них. Правда, никакой настоящей нужды в изменениях не существует, ведь так? (Думай, думай, думай, молотит сердце.) Мы еще и не отобедали, не вкусили жесткой, как подстаканник, баранины. Я даже с ее отцом и братом не познакомился. А между тем лелею надежду, что мы с ее папой станем закадычными друзьями, даже если с Викки у меня ничего не получится. Мы с ним все равно сумеем подружиться. И если какой-нибудь дождливой ночью в Хаддаме, или Хайтстауне, или другом городке с таким же телефонным кодом, как мой, у него лопнет шина, он сможет позвонить мне, и я приеду к нему, и мы выпьем, пока в мастерской «Френчиз» будут менять его покрышку, и он удалится в джерсийскую тьму уверенным, что у него есть достойный доверия друг, который видит узкую дорогу жизни примерно так же, как он. Может быть, нам даже удастся порыбачить по-братски вблизи Манаскуана (без женщин, они там ни к чему). А Викки могла бы выйти за живущего в Бамбере приемного сына «Сладкого» Лу Калканьо и, обзаведясь шумной оравой детишек, вести расчудесную жизнь жены оптового торговца пивом. Я же стал бы доверенным другом семьи, человеком с золотым сердцем. Поменял бы пасмурность неудачливого соискателя руки и сердца на повадку мудрого старого дядюшки. Мне хватило бы и такого завершения моего приятного настоящего.