Узнав о прекрасной Марье Долгорукой, Иван Васильевич слишком долго не раздумывал: прибыл посмотреть девицу, нашел ее и в самом деле чудной красоты, хотя и несколько староватой (Марье шел двадцатый годок). Это его несколько смутило: почему засиделась в девках?
— Скромница, каких свет не видывал, — сказал молодой князь Петр Долгорукий, делая постное лицо, словно сватовство государя его совсем не радовало. — Не выгонишь ее на посиделки! А как в церковь идет, так вся укутается, словно старуха. Робкая…
После назойливой, наглой Аннушки Васильчиковой скромность эта была — как елей на душу, как повязка на рану! Иван Васильевич разнежился всей душой и порешил играть свадьбу как можно скорее.
Пусть и без разрешения патриарха, все прошло очень пышно. Венчались в Кремле. Народищу собралось!.. Наперебой звонили колокола всех церквей и соборов, простому люду было выставлено щедрое угощение. Мир и ликование!
А ночью он узнал о своем позоре: робкая девица-то вовсе не девица! Грозный расправился с Марьей Долгорукой и ее родней с беспримерной жестокостью, но теперь дул на воду и зарекся брать из родовитых семей дочерей, почему-либо засидевшихся в своих теремах. Опасался, чтобы снова не провели его, стреляного воробья, на той же самой многовековой мякине: обгулявшейся невесте.
А Бельский не отставал: суетился, намекал, бормотал про необыкновенную красавицу Марьюшку, а капля, как известно, камень точит. За спрос ведь денег не берут — Грозный и решился поглядеть на Марью.
Богдаша оживился, содеял великую сватовскую суету. Мигом Нагие всем домом (отец, девка и пятеро братьев) были доставлены в Москву и размещены в своем старом доме. И вот в один из вечеров Бельский повез туда государя. Нагие кланялись в ножки, благодарили за великую милость: опала, по всему видно было, далась им чрезвычайно тяжко, они были ни живы ни мертвы от счастья, что воротились в столицу, ну а Марья, по обычаю, поднесла царственному гостю рюмочку зелена вина на подносе. Почему-то Иван Васильевич первым делом обратил внимание на этот поднос — самый простой, деревянный, правда, искусно источенный узорами, словно бабье кружево, — подумав усмешливо, что Нагие дошли до крайней скудости, и впрямь оправдывая свое родовое прозвание, а лишь потом поглядел на невесту. И понял, почему столь настойчив и даже назойлив был сердешный друг Богдаша.
Сколько ни перевидал, ни перебрал он в жизни баб и девок (иные злые шутники, слышь-ка, приписывали ему аж тысячу растленных им женщин, что было, конечно, полной нелепостью!), а все ж не видывал девушки красивее, чем эта Марьюшка. Взгляд против воли снова и снова возвращался к ней, словно к свечке в темной комнате, и в конце концов Иван Васильевич поймал себя на том, что жаждет видеть свет ее красоты всегда, каждый день.
Еле заметным кивком он выразил свое удовольствие, и пристально глядевший на властелина Богдан Бельский облегченно вздохнул: дело, кажется, слажено! Ведь его желанием непременно и как можно скорее женить государя на русской был страх перед предполагаемой английской невестой, о которой все чаще говорили при дворе. И с нашими-то, родимыми, натерпишься хлопот, пока найдешь дорогу к их сердцу, а уж к англичанке-то никак не вотрешься в доверие!
Да, с некоторых пор возникло у Ивана Васильевича новое и неодолимое желание: вступить в брак с самой Елизаветой Английской. Однако умнейшая королева-девственница прекрасно понимала, что русский царь грезит не о ней — ему нужна новая земля. Казань, Астрахань, Ливония, Урал, Сибирь и теперь Англия — еще одно звено в цепочке его могущества! Однако она не желала утратить ни грана своей королевской власти и преданности английских протестантов. Да, ей нужна Россия — как огромная, почти не освоенная иноземными купцами земля, что сулило англичанам огромные торговые выгоды. Елизавета добивалась прежде всего этого, однако она была слишком женщина, чтобы не пококетничать с этим русским царем как с мужчиной…
В конце концов игра надоела Грозному, и он на время оставил мысли о жене-англичанке. И тут-то Бельский подсуетился, сосватав государю красавицу Марью Нагую.
Посаженым отцом жениха был его сын Федор, посаженой матерью
[22]
— сноха Ирина. Другой сын, Иван Иванович, был тысяцким.
[23]
Дружками были: со стороны невесты — недавно пожалованный в бояре Борис Годунов, со стороны жениха — князь Василий Иванович Шуйский. И вот наконец над склоненной Марьиной головой прочли молитву, туго заплели ей косы, возложили царицын бабий убор. Новая, странная жизнь началась для нее!
Она повиновалась отцу безропотно — и в голову не пришло бы противиться. К тому же льстило заискивание, с которым на нее начала поглядывать родня сразу же, как свершилось сватовство. Марьюшка понимала, что именно ей обязана семья прекращением опалы и возвышением. А ведь дело с соседом совсем уже было слажено, еще какой-то месячишко — и быть ей захудалой боярыней Крамской. Нет, уж всяко лучше, наверное, царицею, хоть жених и слывет извергом. И пусть за зверя-изувера, чем сидеть в вековухах или перебиваться с хлеба на квас.
Не одна птичка-бабочка летела на огонек тщеславия, подобно Марьюшке, не одна сожгла свои крылышки, поняв, что быть царицею — это прежде всего обречь себя на невыносимую скуку.
Никакой радости, никакой утехи! Хоть невелика была ее воля девичья у строгого батюшки и ворчливой матушки, а все же вольнее было. Бывало, в церковь сходит, на людей поглядит, себя покажет… Марьюшка любила в церковь ходить и числилась у родни богомолкою, хотя больше всего привлекала ее радость посмотреть на другие лица, на других людей, не то что эти, домашние, приевшиеся. А теперь даже в церкви стоит она на отдельной половине, словно отверженная или заразная, и даже в поездке на богомолье нет никакой радости.
…Боже мой, одна, одна, всегда одна! Сядет за пяльцы, вроде бы увлечется работою, начнет подбирать шелка разных цветов и катушки с золотой и серебряной нитью для одеяния преподобного Сергия — молодая царица дала обет вышить пелену на гроб святого, — но никакая работа не в радость, если о ней не с кем поговорить. Выйдет в светлицу — полсотни вышивальщиц тотчас вскакивают из-за пялец и падают в ноги. Поначалу это тешило тщеславие Марьюшки и забавляло ее, потом стало злить. Сколько раз ни войдешь, они кувыркаются, как нанятые!
Она проходила меж рядов, и глаза разбегались при виде творимой здесь красоты. Лики ангелов и святых расшиты шелком тельного цвета — тонким-тонким, чуть не в волосок, и как расшиты! Чудится, живые лица постников глядят строгими очами, шевелятся бескровные губы и шепчут: «Да молчит всякая плоть!»
Эти слова Марьюшка прочла на кайме одной из церковных пелен, вышитых еще сто лет назад, при Софье Фоминичне Палеолог. В Троицкой лавре и прочла. Только тогда она еще не понимала, что это значит, — не успела понять. Но чем больше дней ее замужества проходило, тем яснее становилось Марьюшке, сколько боли навеки запечатлела неведомая вышивальщица. «Да молчит всякая плоть…»