Однако в холл вошла Дарьюшка. Мещанка Дарья Гаврилова! Она
показалась мне какой-то очень бледной, и сердце мое застучало еще тревожней.
– Ваша благородие, там за вами приехали, кучер с пролеткою
да с запиской. Говорит, что от вашего приятеля Симеона Симеоновича, со срочным
сообщением.
Смольников вскидывает брови. Вид у него самый недоумевающий.
Но тут же лицо становится озабоченным.
– Кажется, нам с Елизаветой Васильевной придется уехать,
господа, – говорит он с явным сожалением. – У меня, видите ли,
тетушка при смерти, а поскольку я являюсь ее единственным наследником, сами
понимаете, с каким вниманием я слежу за ее состоянием! Симеон – мой приятель,
доктор, который ее пользует, и уж коли он прислал за мною кучера, стало быть,
появились какие-то новости о любимой тетушке Минни.
Моя первоначальная досада тем, что Смольников назвал меня по
имени-отчеству (мог бы невесту назвать, к примеру, Лизонькой!), и явное
презрение к его меркантильной зависимости от какой-то тетушки немедленно
лопнули, как мыльные пузырики. Как же я сразу не поняла этого прозрачнейшего
намека! Симеон Симеонович! Да ведь это имя-отчество городского прокурора! А
«тетушка Минни», о которой появились какие-то новости? Минни! Минск! Пришли
срочные и важные известия из Минска – настолько важные, что требуется
немедленное наше со Смольниковым присутствие. Однако быстро работает телеграф,
истинное чудо техники! Видимо, Смольников заранее обговорил с Птицыным такой
вариант развития событий. И правильно сделал! Его предусмотрительность
оказалась как нельзя более кстати! Теперь мы можем убраться отсюда под самым
приличным предлогом.
– Ах, тетушка Минни, бедняжка! – срываюсь я с места со
всей возможной прытью. – Надеюсь, ничего страшного не случилось. Мы должны
ехать, Жорж, и как можно скорее!
Тончайшая, но совершенная змеиная усмешка, которая
скользнула по губам Смольникова и быстренько спряталась в его усики, надеюсь,
не была отмечена никем, кроме меня. Хочется верить, что он одобрял таким
образом мою догадливость насчет «тетушки Минни», а вовсе не издевался над этой
обмолвкой. Ведь я все-таки назвала его Жоржем!
Смольников торопливо прощается с Вильбушевичем и
Красильщиковым, чмокает ручку у Лаллы, которая качается из стороны в сторону,
словно общеизвестная тонкая рябина, и деловито шагает к выходу, в полной
уверенности, что я следую за ним. Но ведь я тоже должна проститься с Лаллой! И
вот тут-то меня ждет неожиданность, которую я совершенно не могу назвать
приятной. Лалла, все последнее время находившаяся не то в состоянии прострации,
не то в полусне, так что даже не обратила особенного внимания на исчезновение
обожаемого Гошеньки, вдруг кидается ко мне на шею и принимается покрывать
поцелуями мое лицо. У меня такое ощущение, что в считаные секунды я делаюсь
обильно полита портвейном и посыпана сахарной пудрой, чувствую себя липкой и
сладкой, словно глазированный пряник!
– Повезло тебе, Бетси, – жарко шепчет Лалла. –
Повезло! Да ты небось и сама понимаешь. Такой мужчина тебе достался, такой… –
Тут она употребила некое слово, значение которого я не вполне поняла, однако
нюхом уловила в нем что-то не просто грубое и откровенное, но и совершенно
непристойное. – Что вытаращилась, дурашка? Неужто он тебе не по нраву
пришелся? Погоди, погоди-ка… – Лалла отодвигает меня от себя на расстояние вытянутой
руки и принимается разглядывать насмешливо и чуточку брезгливо, словно какую-то
неизвестную зверушку. – Чего ты косоротишься? Неужто не понимаешь, о чем
я? Неужели ты и впрямь… – Она вытаращивает глаза и шепчет с придыханием, с
пренебрежением, словно изрекает что-то непристойное: – Неужели ты и впрямь еще девица?!
Ну и ну!
Лалла так это произносит, что мне становится стыдно. Я
растерянно топчусь на месте, не зная, что сказать, чувствуя острое желание
оправдаться по поводу своего и впрямь затянувшегося девичества. Главное дело, я
никогда не страдала из-за этого, а сейчас вдруг подумала, что, может быть, в
самом деле зря сделалась этакой воинствующей амазонкой? Одно дело брак, который
закабаляет женщину, не дает ей воли и простора, да и рождение ребенка налагает
на нее хоть и приятные, но вовсе уж неодолимые оковы, и совсем другое дело –
свободная любовь, в защиту которой я кое-что слышала. Кто знает, может быть, и
правда в радостях плоти есть нечто иное, а не только те пошлости и гадости, о которых
приличные дамы стесняются говорить даже самыми «толстыми» намеками!
О господи! Да что это со мной?! Что за чушь лезет в голову?
Это, конечно, от испытанных сегодня потрясений. Сейчас мы приедем в присутствие
– и все пройдет. А потом я вернусь домой, лягу в свою узкую, белую, девичью
постель, успокоюсь…
Я никак не отвечаю Лалле на ее оскорбительный вопрос:
поспешно чмокаю ее в щечку и поворачиваюсь, чтобы проститься с Вильбушевичем и
Красильщиковым – играть так играть до конца! – однако их в холле почему-то
нет. Неужто они воспользовались тем, что внимание хозяйки отвлечено, и
потихоньку сбежали на половину доктора, даже не простившись? Ну и хорошо, я
очень рада. Пусть втайне обсуждают, как им ускользнуть от карающей руки
правосудия! Нас со Смольниковым им уже не достать, зато мы их достанем! Первое,
что сделаю, вернувшись, это доложу обо всем, что здесь видела, а главное – о
новой клеенке на столе Вильбушевича!
Со всех ног спешу к выходу. Из-под платка, накрывшего клетку
попугая, доносится сердитое квохтанье.
– Спокойной ночи, Гамлет! – тихонько желаю я.
– Уснуть и не проснуться! – скрипуче желает мне милая
птичка.
– На свою голову! – бормочу я в ответ, как учила Павла
(«Ежели кто тебе недоброе что скажет, ты ему сразу и верни пожелание, «На свою
голову!» – сказавши!»), и поспешно выхожу из дому. На крыльце от меня
шарахается Дарьюшка – ей-богу, словно суевер, отправившийся ночью прогуляться
по кладбищу, от встретившегося ему ожившего мертвеца!
Проплываю мимо, делая вид, что не замечаю ее, и подхожу к пролетке.
Смольников уже внутри, на козлах нахохлился кучер. Такое ощущение, что он
прячет от меня лицо, и я его вполне понимаю, ибо кучер сей – не кто иной, как
Филя Филимонов. Да бог с ним! Сейчас я даже ему рада!
Из пролетки высовывается рука. Опираюсь на нее и оказываюсь
внутри. И немедленно сажусь на самый краешек сиденья, отвернувшись от «жениха»:
во мне вдруг оживают воспоминания о том, как я вчера ехала в этой пролетке!
Мы трогаемся, Смольников молчит. Мне до смерти хочется
рассказать ему обо всем, что я видела, о письме «Милвертона», но причина его
молчания очевидна: при Филе не стоит откровенничать. Конечно, в кучера_
прокуратуры берут только надежных, проверенных людей, однако кто его, этого
малого, знает, сболтнет еще невзначай своей пассии, кухарочке какой-нибудь,
вроде той же Дарьюшки…
Мы едем, и что-то начинает беспокоить меня – сильнее и
сильнее с каждой минутой.
Что-то знакомое. Раздражающе-знакомое…