– Ужасно неприятно! Какой я неловкий, – пробормотал он, очень расстроенный.
Нас окутал острый запах пролитого алкоголя, и удушливая атмосфера питейного дома ворвалась в прохладную чистую тьму ночи. В зале ресторана потушили огни; наша свеча одиноко мерцала в длинной галерее, и колонны почернели от подножия до капителей. На фоне ярких звезд угол дома, где помещается управление порта, вырисовывался отчетливо по ту сторону площади, словно мрачное здание придвинулось ближе, чтобы видеть и слышать.
Он принял равнодушный вид.
– Пожалуй, сейчас я не так спокоен, как тогда. Я был готов ко всему. То были пустяки…
– Недурно вы провели время в этой лодке, – заметил я.
– Я был готов, – повторил он. – После того как исчезли огни судна, могло произойти все что угодно – все, – и мир об этом не узнал бы. Я это чувствовал и был доволен. И тьма была как раз подходящая. Словно нас быстро замуровали в большом склепе. Безразлично было все, что бы ни делалось на земле. Некому высказывать свое мнение. Ни до чего нет дела…
В третий раз за время нашего разговора он хрипло засмеялся, но никого не было поблизости, чтобы заподозрить его в опьянении.
– Ни страха, ни закона, ни звуков, ни посторонних глаз… даже мы сами ничего не могли видеть… до рассвета во всяком случае.
Меня поразила правда, скрытая в этих словах. Что-то жуткое есть в маленькой лодке, затерянной на поверхности моря. Над жизнью, ускользнувшей из-под тени смерти, словно нависает тень безумия. Когда ваше судно вам изменяет, кажется, что изменил весь мир, – мир, который вас создал, сдерживал, о вас заботился. Словно души людей плывут над пропастью и, соприкасаясь с необъятным, вольны совершить поступок героический, нелепый или отвратительный. Конечно, если речь идет о вере, мысли, любви, ненависти, убеждениях или о вещах материальных, крушение постигает всех людей, но в данном случае одиночество создавалось полное – эти люди были отрезаны от остального мира, от всех остальных людей, чей идеал поведения никогда не подвергался испытанию враждебной и страшной шутки.
Они были взбешены, считая его трусливым пройдохой; он сосредоточил на них всю свою ненависть; он хотел бы отомстить им за то отвратительное искушение, какое встало по их вине на его пути. Лодка, затерянная в море… Дело не дошло до драки – вот еще одно проявление той шутовской низости, какой была окрашена эта катастрофа на море. Одни угрозы, одно притворство, фальшь от начала до конца, словно созданная чудовищным презрением тех сил, что всегда бы торжествовали, если бы не разбивались постоянно о стойкость людей.
Я спросил, подождав немного:
– Что же случилось?
Ненужный вопрос. Я слишком много знал, чтобы надеяться на единый возвышающий жест, на милость затаенного безумия и ужаса.
– Ничего, – сказал он. – Я думал, что это всерьез, а они хотели только пошуметь. Ничего не случилось.
И восходящее солнце застало его на том самом месте, куда он прыгнул, – на носу шлюпки. Какая настойчивая готовность ко всему! И всю ночь он держал в руке румпель. Они уронили руль за борт, когда пытались укрепить его, а румпель, должно быть, упал на нос, когда они метались в шлюпке, пытаясь делать все сразу, чтобы поскорей оттолкнуться от борта судна. Это был длинный и тяжелый деревянный брусок, и, очевидно, Джим в течение шести часов сжимал его в руках. Это ли не готовность! Вы представляете себе, как он, молчаливый, простоял полночи на ногах, повернувшись лицом навстречу хлещущему дождю, впиваясь глазами в темные фигуры, следя за малейшим движением, напрягая слух, чтобы уловить тихий шепот, изредка раздававшийся на корме? Стойкость мужества или напряжение, вызванное страхом? Как вы думаете? И выносливость его нельзя отрицать. Около шести часов он простоял в оборонительной позе, настороженный, неподвижный; а шлюпка медленно плыла вперед или останавливалась, повинуясь капризам ветра; море, успокоенное, заснуло наконец; облака проносились над головой. Небо, сначала необъятное, тусклое и черное, превратилось в мрачный, сияющий свод, засверкало блеском созвездий, потускнело на востоке, побледнело в зените, и темные фигуры, заслонявшие низко стоящие звезды за кормой, приобрели очертания, стали рельефными, вырисовались плечи, головы, лица. Угрюмо они смотрели на Джима; волосы их были растрепаны, одежда изодрана; мигая красными веками, они встречали белый рассвет.
– У них был такой вид, словно они неделю валялись пьяные по канавам, – выразительно описывал Джим.
Затем он пробормотал что-то о восходе солнца, предвещавшем тихий день. Вам известна эта привычка моряка по всякому поводу упоминать о погоде. Этих нескольких отрывочных слов было достаточно, чтобы я увидел, как нижний край солнечного диска отделяется от линии горизонта, широкая рябь пробегает по всей видимой поверхности моря, словно воды содрогаются, рождая светящийся шар, а последнее дуновение ветра, как вздох облегчения, замирает в воздухе.
– Они сидели на корме – шкипер посередине – и таращили на меня глаза, словно три грязные совы, – заговорил он с ненавистью, растворившейся в этих простых словах, как капля яда растворяется в стакане воды; но мысль моя не могла оторваться от этого восхода солнца.
Я видел под прозрачным куполом неба этих четырех людей, окруженных пустыней моря, видел одинокое солнце, равнодушное к этим живым точкам; оно поднималось по чистому своду неба, словно хотело с высоты взглянуть на свое великолепие, отраженное в неподвижных водах океана.
– Они окликнули меня с кормы, – сказал Джим, – словно мы были друзья-приятели. Я их услышал. Они меня просили быть разумным и бросить эту «проклятую деревяшку». Зачем мне так себя держать? Никакого вреда они мне не причинили, не так ли? Никакого вреда…
Лицо его покраснело, словно он не мог выдохнуть воздух, наполнявший его легкие.
– Никакого вреда! – вскричал он. – Я вам предоставляю судить. Вы можете понять. Не так ли? Вы это понимаете, да? Никакого вреда! О боже мой! Разве можно было причинить еще больше вреда? О да, я прекрасно знаю – я прыгнул в лодку. Конечно. Я прыгнул. Я вам это сказал. Но слушайте, – разве мог перед ними кто-нибудь устоять? Это было делом их рук, все равно как если бы они зацепили меня багром и стащили за борт. Неужели вы этого не понимаете? Послушайте, вы должны понять. Отвечайте же прямо!
Растерянно он впился в мои глаза, спрашивал, просил, требовал, умолял. Я не в силах был удержаться и прошептал:
– Вы подверглись тяжелому испытанию.
– Слишком тяжелому… Это было несправедливо, – быстро подхватил он. – У меня не было ни единого шанса… с такой бандой. А теперь они держали себя дружелюбно, – о, чертовски дружелюбно! Друзья, товарищи с одного судна. Все в одной шлюпке. Приходится примириться. Никакого зла они мне не желали. Им нет никакого дела до Джорджа. Джордж в последнюю минуту побежал за чем-то к своей койке и попался. Парень был отъявленный дурак. Очень жаль, конечно… Они смотрели на меня; губы их шевелились; они кивали мне с другого конца шлюпки – все трое; они кивали мне. А почему бы и нет? Разве я не прыгнул? Я ничего не сказал. Нет слов для того, что я хотел сказать. Если бы я разжал тогда губы, я бы попросту завыл, как зверь. Я спрашивал себя, когда же я наконец проснусь? Они громко звали меня на корму выслушать спокойно, что скажет шкипер. Нас, конечно, должны подобрать до вечера; мы были на главном пути следования судов из Канала; на северо-западе уже виднелся дымок. Я был ужасно потрясен, когда увидел это бледное-бледное облачко, эту низкую полосу коричневого дыма там, где сливаются море и небо. Я крикнул им, что и со своего места могу слушать. Шкипер стал ругаться голосом хриплым, как у вороны. Он не намерен был кричать для моего удобства. «Боитесь, что вас услышат на берегу?» – спросил я. Он сверкнул глазами, словно хотел меня растерзать. Первый механик посоветовал ему потакать мне. Он сказал, что в голове у меня еще не все в порядке. Тогда шкипер встал на корме, точно толстая колонна из мяса, и начал говорить… говорить…