– Пока не будете вполне удовлетворены, – вставил я.
Мы сидели тогда под крышей на корме его лодки. Двадцать весел поднимались одновременно, по десять с каждой стороны, и дружно ударяли по воде, а за нами Тамб Итам наклонялся то направо, то налево и пристально глядел вперед, стараясь держать лодку посередине течения. Джим опустил голову, и последняя наша беседа, казалось, угасла. Он провожал меня до устья реки.
Шхуна ушла накануне, спустившись по реке вместе с отливом, а я задержался еще на одну ночь. И теперь он меня провожал.
Джим чуточку на меня рассердился за то, что я вообще упоминал о Корнелиусе. Говоря по правде, я сказал не много. Парень был слишком ничтожен, чтобы стать опасным, хотя ненависти в нем было столько, сколько он мог вместить. Через каждые два слова он называл меня «уважаемый сэр» и хныкал у меня под боком, когда шел за мной от могилы своей «покойной жены» до ворот резиденции Джима. Он называл себя самым несчастным человеком, жертвой, раздавленным червем; умолял, чтобы я на него посмотрел. Для этого я не желал поворачивать голову, но уголком глаза мог видеть его раболепную тень, скользившую позади моей тени, а луна справа от нас, казалось, невозмутимо созерцала это зрелище. Он пытался объяснить – как я вам уже говорил – свое участие в событиях достопамятной ночи. Перед ним стоял вопрос: что целесообразнее? Как он мог знать, кто одержит верх?
– Я бы спас его, уважаемый сэр, я бы спас его за восемьдесят долларов, – уверял он приторным голосом, держась на шаг позади меня.
– Он сам себя спас, – сказал я, – и он вас простил.
Мне послышалось какое-то хихиканье, и я повернулся к нему; тотчас же он как будто приготовился пуститься наутек.
– Над чем вы смеетесь? – спросил я, останавливаясь.
– Не заблуждайтесь, уважаемый сэр! – взвизгнул он, видимо, теряя всякий контроль над своими чувствами. – Он себя спас! Он ничего не знает, уважаемый сэр, решительно ничего! Кто он такой? Что ему здесь нужно, этому вору? Что ему нужно? Он пускает всем пыль в глаза; и вам, уважаемый сэр; но мне он не может пустить пыль в глаза. Он – большой дурак, уважаемый сэр.
Я презрительно засмеялся, повернулся на каблуках и пошел вперед. Он подбежал ко мне и зашептал:
– Он здесь все равно что малое дитя… все равно что малое дитя… малое дитя.
Конечно, я не обратил на него внимания, и, видя, что мешкать нельзя (мы приближались к бамбуковой изгороди, блестевшей над черной землей расчищенного участка), он приступил к делу. Начал он с гнусного хныканья. Великие его несчастья подействовали на его рассудок. Он надеялся, что я позабуду по доброте своей все сказанное им, так как это вызвано было исключительно его волнением; он никакого значения этому не придавал; но уважаемый сэр не знает, каково быть разоренным, разбитым, растоптанным.
После этой интродукции он приступил к вопросу, близко его касающемуся, но лепетал так бессвязно и нелепо, что я долго не мог понять, куда он клонит. Он хотел, чтобы я замолвил за него словечко Джиму. Как будто речь шла о каких-то деньгах. Я разобрал слова, повторявшиеся несколько раз: «Умеренная сумма… приличный подарок». Казалось, он требовал уплаты за что-то и даже с жаром прибавил, что жизнь не много стоит, если у человека отнимают последнее. Конечно, я не говорил ни слова, однако уши затыкать не стал. Суть дела – постепенно она выяснялась – заключалась в том, что он, по его мнению, имел право на известную сумму в обмен на девушку. Он ее воспитал. Чужой ребенок. Теперь он старик… приличный подарок… Если бы уважаемый сэр замолвил словечко…
Я остановился и с любопытством посмотрел на него, а он, опасаясь, должно быть, как бы я не счел его вымогателем, поспешил пойти на уступки. Он заявил, что, получив «подобающую сумму» немедленно, он берет на себя заботу о девушке «безвозмездно, когда джентльмену вздумается вернуться на родину». Его маленькое желтое лицо, все сморщенное, словно его измяли, выражало беспокойную алчность. Голос звучал вкрадчиво:
– Больше никаких затруднений… Опекун… сумма денег…
Я стоял и дивился. Такого рода занятия были, видимо, его призванием. Я обнаружил вдруг, что в его приниженной позе была своего рода уверенность, словно он всегда действовал наверняка. Должно быть, он решил, что я бесстрастно обдумываю его предложение, и сладеньким голоском, вкрадчиво заговорил:
– Всякий джентльмен вносит маленькое обеспечение, когда приходит время возвращаться на родину.
Я захлопнул маленькую калитку.
– В данном случае, мистер Корнелиус, – сказал я, – это время никогда не придет.
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы это переварить.
– Как?! – чуть ли не взвизгнул он.
– Да, – продолжал я, стоя по другую сторону калитки. – Разве он вам сам этого не говорил? Он никогда не вернется на родину.
– О, это уже слишком! – воскликнул он.
Больше он меня не называл уважаемым сэром. С минуту он стоял неподвижно, а затем заговорил очень тихо и без всякой приниженности:
– Никогда не уедет… а! Он… он пришел сюда черт знает откуда… пришел черт знает зачем… чтобы топтать меня, пока я не умру, топтать… – Он тихонько топнул обеими ногами. – Вот так… и никто не знает зачем… пока я не умру…
Голос его совсем угас; он закашлялся, близко подошел к изгороди и сказал конфиденциально, жалобным тоном, что не позволит себя топтать.
– Терпение… терпение, – пробормотал он, ударяя себя в грудь.
Я уже перестал над ним смеяться. Но неожиданно он разразился диким, надтреснутым смехом:
– Ха-ха-ха! Мы увидим! Увидим! Что? Украсть у меня? Все украсть! Все! Все!
Голова его опустилась на плечо, руки повисли. Можно было подумать, что он страстно любил девушку и жестокое похищение сломило его, разбило ему сердце. Вдруг он поднял голову и выкрикнул грязное слово.
– Похожа на свою мать… похожа на свою лживую мать! Точь-в-точь. И лицом похожа. И лицом. Чертовка!
Он прижал лоб к изгороди и в такой позе выкрикивал слабым голосом угрозы и гнусные ругательства на португальском языке, переходившие в жалобы и стоны. Плечи его поднимались и опускались, словно с ним был припадок. Зрелище было уродливое и отвратительное, и я поспешил отойти. Он что-то крикнул мне вслед – думаю, какое-нибудь ругательство в адрес Джима, но не очень громко, так как мы находились слишком близко от дома. Я отчетливо расслышал только слова:
– Все равно что малое дитя… малое дитя…
Глава XXXV
Но на следующее утро за первым поворотом реки, заслонившим дома Патусана, все это исчезло из поля моего зрения. Исчезло со всеми своими красками, очертаниями и смыслом, – как картина, созданная художником на холсте, к которой вы после долгого созерцания поворачиваетесь спиной в последний раз. Но впечатление остается в памяти, недвижное, неувядающее, застывшее в замершем свете. Тщеславие, страхи, ненависть, надежды – они хранятся в моей памяти такими, как я их видел, – напряженные и словно навеки оцепеневшие. Я повернулся спиной к картине и возвращался в мир, где развертываются события, меняются люди, мерцает свет, жизнь течет светлым потоком, по грязи или по камням – не важно. Я не собирался нырять туда; мне предстояло достаточно хлопот, чтобы удержать голову на поверхности. Что же касается того, что я оставил позади, я не мог себе представить никаких перемен. Огромный и величественный Дорамин и маленькая добродушная его жена, взирающие на раскинувшуюся перед ними страну и втайне лелеющие свои честолюбивые родительские мечты; Тунку Алланг, сморщенный и недоумевающий; Даин Уорис, умный и храбрый, с его твердым взглядом, иронической любезностью и верой в Джима; девушка, поглощенная своей пугливой, подозрительной любовью; Тамб Итам, угрюмый и преданный; Корнелиус, при лунном свете прижимающийся лбом к изгороди, – в них я уверен. Они существуют как бы по мановению волшебного жезла. Но тот, вокруг которого все они группируются, – он один поистине живет, и в нем я не уверен. Никакой жезл волшебника не может сделать его неподвижным. Он – один из нас.