Француз-капитан окликнул судно, не добился вразумительного ответа и, удостоверившись с помощью бинокля, что люди на палубе не похожи на зачумленных, решил послать шлюпку. Два помощника поднялись на борт, выслушали серанга, попытались расспросить араба и ничего не могли понять; но, конечно, характер катастрофы был очевиден. Они были очень удивлены, обнаружив мертвого белого человека, мирно лежавшего на мостике.
– Fort intrigués par се cadavre
[20]
, – как сообщил мне много лет спустя один пожилой французский лейтенант; я встретился с ним случайно в Сиднее в каком-то кафе, и он прекрасно помнил дело «Патны». Замечу мимоходом, что это дело удивительно умело противостоять забывчивости людей и все стирающему времени: казалось, оно было наделено какой-то жуткой жизненной силой, жило в памяти людей, и слова о нем срывались с языка. Я имел сомнительное удовольствие сталкиваться с воспоминанием об этом деле часто – годы спустя, за тысячи миль от места происшествия, оно всплывало неожиданно в беседе, обнаруживалось в самых отдаленных намеках. Вот и сегодня вечером между нами речь зашла о нем. А ведь я здесь единственный моряк. Только у меня живы эти воспоминания. И все же это дело всплыло сегодня. Но если двое людей, друг с другом не знакомых, но знающих о «Патне», встретятся случайно в каком-нибудь уголке земного шара, между ними непременно завяжется разговор об этой катастрофе. Раньше я никогда не встречался с этим французом, а через час распрощался с ним навсегда; казалось, он был не особенно разговорчив – спокойный, грузный парень в измятом кителе, сонно сидевший над бокалом с какой-то темной жидкостью. Погоны его слегка потускнели, гладко выбритые щеки были желты; он имел вид человека, который нюхает табак. Не знаю, занимался ли он этим, но такая привычка была бы ему к лицу. Началось с того, что он мне протянул через мраморный столик номер «Хом ньюс», в котором я не нуждался. Я сказал – мерси. Мы обменялись несколькими невинными замечаниями, совершенно незаметно завязался разговор, и вдруг француз сообщил мне, как они были «заинтригованы этим трупом». Выяснилось, что он был одним из офицеров, поднявшихся на борт.
В кафе, где мы сидели, можно было получить самые разнообразные иностранные напитки, имевшиеся в запасе для заглядывающих сюда морских офицеров. Француз потянул из бокала темную жидкость, похожую на лекарство, – по всем вероятиям, это был самый невинный cassis à l’eau
[21]
, – и, глядя в стакан, слегка покачал головой.
– Impossible de comprencire… vous concevez
[22]
, – сказал он как-то небрежно и в то же время задумчиво.
Я легко мог себе представить, как трудно было им понять. На канонерке никто не знал английского языка настолько, чтобы разобраться в истории, рассказанной серангом. Вокруг двух офицеров поднялся шум.
– Нас обступили. Толпа стояла вокруг этого мертвеца (autour de се mort), – рассказывал он. – Приходилось заниматься самым неотложным. Эти люди начинали волноваться… Parbleu!
[23]
Такая толпа…
Своему командиру он посоветовал не прикасаться к переборке – слишком ненадежной она казалась. Быстро (en toute hâte) закрепили они два кабельтова и взяли «Патну» на буксир – вперед кормой к тому же. Принимая во внимание обстоятельства, это было не так глупо, ибо руль слишком поднимался над водой, чтобы можно было его использовать для управления, а этот маневр уменьшал давление на переборку, которая требовала, как выразился он, крайне осторожного обращения (éxigeait les plus grands ménagements). Я невольно подумал о том, что мой новый знакомый имел, должно быть, решающий голос в совещании о том, как поступить с «Патной». Хотя и не очень расторопный, он производил впечатление человека, на которого можно положиться; к тому же он был настоящим моряком. Но сейчас, сидя передо мной со сложенными на животе толстыми руками, он походил на одного из этих деревенских священников, которые спокойно нюхают табак и внимают повествованию крестьян о грехах, страданиях и раскаянии, а простодушное выражение лица скрывает, словно завеса, тайну боли и отчаяния. Ему бы следовало носить потертую черную сутану, застегнутую до самого подбородка, а не мундир с погонами и бронзовыми пуговицами. Его широкая грудь мерно поднималась и опускалась, пока он рассказывал мне, что то была чертовская работа; я как моряк (en votre qualité de marin) легко могу это себе представить. Закончив фразу, он слегка наклонился всем корпусом в мою сторону и, выпятив бритые губы, с присвистом выдохнул воздух.
– К счастью, – продолжал он, – море было гладкое, как этот стол, и ветра было не больше, чем здесь…
Тут я заметил, что здесь действительно невыносимо душно и очень жарко. Лицо мое пылало, словно я был еще молод и умел смущаться и краснеть.
– Naturellement1 они направились в ближайший английский порт, где и сняли с себя ответственность. – Dieu merci!
[24]
– Он раздул свои плоские щеки. – Заметьте (notez bien): все время, пока мы буксировали, два матроса стояли с топорами у тросов, чтобы перерубить их в случае, если судно…
Он опустил тяжелые веки, поясняя смысл этих слов.
– Что вы хотите? Делаешь то, что можешь (on fait се qu’on peut), – и на секунду он ухитрился выразить покорность на своем массивном, неподвижном лице. – Два матроса… тридцать часов они там стояли. Два! – Он приподнял правую руку и вытянул два пальца.
То был первый жест, сделанный им в моем присутствии. Это дало мне возможность заметить зарубцевавшийся шрам на руке – несомненно, след ружейной пули; а затем – словно зрение мое благодаря этому открытию обострилось – я увидел рубец старой раны, начинавшийся чуть-чуть ниже виска и прятавшийся под короткими седыми волосами на голове, – царапина, нанесенная копьем или саблей. Снова он сложил руки на животе.
– Я пробыл на борту этой, этой… память мне изменяет (s’en va). Ah! Patt-nà! C’est bien ça. Patt-nà. Merci. Забавно, как все забывается. Я пробыл на борту этого судна тридцать часов…
– Вы! – воскликнул я.
По-прежнему глядя на свои руки, он слегка выпятил губы, но на этот раз не присвистнул.
– Сочли нужным, – сказал он, бесстрастно поднимая брови, – чтобы один из офицеров остался на борту и наблюдал (pour ouvrir l’oeil…), – он вяло вздохнул, – и сообщался посредством сигналов с буксирующим судном, понимаете? Таково было и мое мнение. Мы приготовили свои шлюпки к спуску, и я на том судне также принял меры… Enfin! Сделали все возможное. Положение было затруднительное. Тридцать часов. Они мне дали чего-то поесть. Что же касается вина, то хоть шаром покати – нигде ни капли.
Каким-то удивительным образом, нимало не изменяя своей инертной позы и благодушного выражения лица, он ухитрился изобразить свое глубокое возмущение.