– Работа, – заговорил он вдруг своим мягким веселым тоном и указал на разбросанные листки, – работа подвигается хорошо. Я описывал этот редкий экземпляр… Ну а какие у вас новости?
– Сказать вам правду, Штейн, – начал я с усилием, меня самого удивившим, – я пришел, чтобы описать вам один экземпляр…
– Бабочку? – быстро спросил он, недоверчиво улыбаясь.
– Нет, экземпляр отнюдь не столь совершенный, – ответил я, чувствуя, как угнетают меня сомнения. – Человека.
– Ach so!
[29]
– прошептал он, и его улыбающееся лицо стало серьезным. Поглядев на меня секунду, он медленно сказал: – Ну что ж, я тоже человек.
Вы видите, каков он был, он умел так великодушно ободрить, что совестливый человек начинал колебаться на грани признания. Но если я и колебался, то это продолжалось недолго.
Он сидел, положив ногу на ногу, и слушал. Иногда голова его исчезала в огромном облаке дыма, и из этого дыма вырывалось сочувственное ворчание. Когда я кончил, он вытянул ноги, положил трубку и наклонился ко мне, опираясь локтями о ручку кресла и переплетая пальцы.
– Я прекрасно понимаю. Он – романтик.
Он поставил диагноз, и сначала я был поражен этим простым определением. Действительно, наш разговор так походил на медицинскую консультацию – Штейн, со своим ученым видом, сидящий в кресле перед столом, я, озабоченный, в другом кресле напротив, – что естественным казался вопрос:
– Какие же меры принять?
Он поднял длинный указательный палец.
– Есть только одно средство. Только одно лекарство может исцелить нас: чтобы мы перестали быть собой!
Палец резко щелкнул по столу. Болезнь, которой он дал такое простое определение, вдруг показалась мне еще проще и совсем безнадежной. Последовало молчание.
– Да, – сказал я, – собственно говоря, вопрос не в том, как излечиться, но как жить.
Он одобрительно и как будто печально кивнул головой.
– Ja! Ja! Пользуясь словами вашего великого поэта – «Вот в чем вопрос…».
Сочувственно покачивая головой, он продолжал:
– Как жить? Да, как жить? – Он встал, опираясь о стол кончиками пальцев. – Мы так по-разному хотим жить, – заговорил он снова. – Эта великолепная бабочка находит кучу грязи и преспокойно на ней сидит; но человек не будет сидеть спокойно на своей куче грязи. Он хочет жить то так, то этак… – Штейн поднял руку, потом опустил ее. – Хочет быть святым и хочет быть дьяволом. А закрывая глаза, он всякий раз видит себя; и он самому себе представляется замечательным парнем, каким он на самом деле быть не может… видит себя в мечтах…
Штейн опустил стеклянную крышку: резко щелкнул автоматический замок. Взяв ящик обеими руками, он, словно священнодействуя, понес его на прежнее место; из яркого круга, освещенного лампой, он вступил в пояс более слабого света – и наконец в бесформенную мглу. Создавалось странное впечатление – словно эти несколько шагов вывели его из реального мира. Его высокая фигура, как бы лишенная субстанции, наклоняясь, двигаясь бесшумно, парила над невидимыми предметами, и казалось, он выполняет там какие-то таинственные, нематериальные обязанности, а голос, доносившийся оттуда, не был теперь резок, но звучал мощно и серьезно, смягченный расстоянием:
– А так как вы не всегда можете держать глаза закрытыми, то наступает реальное несчастье… сердечная тоска… мировая скорбь. Говорю вам, друг мой, тяжело убедиться в том, что не можешь осуществить свою мечту, ибо у тебя не хватает сил или ума… Ja!.. А ведь ты такой замечательный парень! Wie? Was? Gott im Himmel!
[30]
Может ли это быть?.. Ха-ха-ха! – Тень, бродившая среди могил бабочек, громко расхохоталась. – Да! Это забавная и страшная штука. Человек, рождаясь, отдается мечте, словно падает в море. Если он пытается выкарабкаться из воды, как делают неопытные люди, он тонет, nicht war?..
[31]
Нет, говорю вам! Единственный способ – покориться разрушительной стихии и, делая в воде движения руками и ногами, заставить море, глубокое море поддерживать вас на поверхности. Итак, если вы меня спрашиваете – как быть?.. – Голос его вдруг зазвучал очень громко, словно там, в полумраке, он услышал вдохновляющий шепот мудрости. – Я вам скажу! Здесь тоже есть один лишь путь.
Быстро зашлепав туфлями, он вступил в пояс слабого света и внезапно очутился в ярком круге, освещенном лампой. Его вытянутая рука была направлена в упор в мою грудь, словно пистолет; глубоко запавшие глаза, казалось, пронизывали меня насквозь, но с подергивающихся губ не сорвалось ни одного слова, и экзальтация суровой убежденности, охватившая его во мраке, исчезла. Рука, тянувшаяся к моей груди, упала, и, приблизившись на шаг, он мягко положил ее на мое плечо.
– Есть вещи, – грустно сказал он, – которых, пожалуй, не выскажешь, но он так долго жил один, что иногда об этом забывает… забывает. – Свет уничтожил ту уверенность, какая вдохновляла его в полумраке. Он сел и, опершись обоими локтями о стол, потер себе лоб. – Однако это правда… правда… Погрузиться в разрушительную стихию…
Он говорил заглушенным голосом, не глядя на меня, прижимая ладони к лицу.
– Вот путь. Следовать за своей мечтой… идти за ней… и так всегда… ewig… usque ad finem…
[32]
Его убежденный шепот как будто раскрыл передо мной широкое туманное пространство, словно сумеречную равнину на рассвете… или, пожалуй, перед наступлением ночи. Не было мужества решить; но то был чарующий и обманчивый свет, неосязаемым тусклым покровом поэзии окутывающий западни… могилы. Жизнь его началась с восторженной жертвы во имя великих идей; он странствовал много, по разным дорогам, по странным тропам; и какую бы цель он ни преследовал – шаг его был тверд, и потому не возникало ни стыда, ни раскаяния. В этом он был прав. Несомненно, то был путь. И, несмотря на это, великая равнина, по которой люди странствуют среди западней и могил, оставалась унылой под неосязаемым поэтическим покровом сумеречного света; затененная в центре, она была обведена ярким поясом, словно пропастью с языками пламени. Наконец я прервал молчание и заявил, что ни один человек не может быть более романтичен, чем он.
Он медленно покачал головой и посмотрел на меня терпеливым, вопрошающим взглядом.
– Стыдно, – сказал он. – Вот мы сидим и болтаем, словно два мальчика, вместо того чтобы поразмыслить и найти какое-то практическое средство… лекарство против зла… великого зла, – повторил он с ласковой и снисходительной улыбкой. Тем не менее наша беседа не порождала практических выводов. Мы избегали произносить имя Джима, словно Джим был заблудшим духом, страдающей и безымянной тенью. – Ну, – сказал Штейн, вставая, – сегодня вы переночуете здесь, а утром мы придумаем что-нибудь практическое… практическое.