Бездна «начинающегося начала» и составляет символическое, лишенное протяженности пространство стратегического действия. Это пространство чистой виртуальности, этот мир, предваряющий сам себя, пребывают между «тем, чего еще нет», и «тем, чего уже нет». В этом мире правдивой обманчивости все реально и нереально, возможно и невозможно. Становится понятным, почему Сунь-цзы уделяет в своей книге так много внимания шпионажу и шпионам. Шпионаж с его секретностью и бесконечным «обманом» является для китайского стратега квинтэссенцией войны, а главенствующая роль в нем принадлежит двойным шпионам – этим шпионам par excellence. Между прочим, слово шпион в древнем Китае обозначалось тем же термином цзянь (промежуток, разрыв, посредование), который со временем стал обозначать и символическое пространство Великого Пути.
Ясно, что познание условий стратегического действия преследует цель не накопить факты, а, наоборот, освободить сознание от бремени информации и сосредоточиться на внутреннем континууме воли, которое составляет условие и среду всех действий, делает возможным вечнопреемственность метаморфоз, выступая в этом качестве как бы осью мирового круговорота. Как выразился знаменитый полководец средневекового Китая Юэ Фэй, «выстроить войско в боевом порядке, а потом вступать в битву – это обычное правило войны; секрет же применения войска таится в Едином Сердце».
[11]
Подчеркнем еще раз, что речь не идет о временной длительности. Событийность Великого Пути предстает как всевременное мгновение, имеющее свои исключительные обстоятельства. Идущий им не просто длит свое существование, впадая в автоматизм привычек и рефлексов. Он живет паузой пустоты – всегда отсутствующей, но вечносущей.
Знание китайского стратега предстает в своем роде парадоксальным сочетанием предельной сосредоточенности на «текущем моменте», безупречного «соответствия обстановке» и полной открытости миру и даже, точнее, открытости сокровенному зиянию Пустоты. Безупречная точность каждого действия обеспечивается наиболее далекоидущим планом, неким предельным замыслом, превосходящим все мыслимые понятия. Мудрому стратегу, согласно Сунь-цзы, успех дается «легко», без того «крайнего напряжения» сил, которое, по Клаузевицу, непременно сопутствует военным действиям. Ибо, в конце концов, нет ничего более естественного и непринужденного, чем встреча пустоты с пустотой. И ничего более действенного: полководец, обладающий предвидением, прочно владеет инициативой. И он в силу своей запредельной чувствительности способен нанести удар в самую уязвимую, то есть «пустую», точку в позиции противника всей мощью своей воли. Мистика прозрения «семян» вещей оказывается на поверку самым практичным боевым приемом.
Умное неделание, или цельность целеполагания
Все сказанное выше раскрывает фундаментальное различие между западной и восточной идеями стратегии и человеческой деятельности вообще. Западная мысль исходит из представления о самостоятельном субъекте, который посредством единичных актов воздействует на мир как объект. Это представление закрепляется основополагающим западным мифом о Боге-Творце, создавшим мир из ничего. Самодостаточное действие, или акт самоопределения, предстает здесь в виде публичной политики, как у Аристотеля, или даже произвольного укрощения фортуны, как у Макиавелли.
Со своей стороны, китайская стратегия не признает приоритета субъекта и его сознательных актов и, соответственно, не знает столь трудноразрешимых для европейской традиции вопросов о соотношении целей и средств, частного воздействия и всеобщего процесса, Она знает только со-действие, иерархию уровней и регистров мировой гармонии, согласие звука и эха, где невозможно отыскать причину и реальный звук уже неотличим от его эха; где есть только метафора истины. Поэтому она ориентирует на соединение предельной неопределенности и предельной заданности. В ее свете акт свободы есть претворение судьбы.
Мудрый стратег, по китайским представлениям, не имеет своего субъективного «я», он взращивает в себе «всеобъятное сердце». И мы знаем уже, что Великий Путь – это принцип множественности, утверждающий единственное как единое. Это мир не идей, не сущностей, даже не фактов, но превращений, событий. И – в своем пределе – мир событийности как внутреннего преображения. Событие не есть изолированное и выведенное вовне явление. Оно воспринимается как таковое, как опознаваемое новшество лишь в контексте определенной серии событий, в перспективе однородных с ним перемен. Любое событие подразумевает неявленный, но интимно внятный фон, на котором оно протекает. Этот темный фон любого события китайские учителя и имели в виду, когда говорили о пустоте, в которой и благодаря которой свершаются все метаморфозы. Связь события и его фона не относится к цепи причин и следствий и не укладывается в рамки диалектического согласования противоположностей. Китайцы мыслили ее в категориях скорее «совместного рождения вещей» или генеалогического «порождения»: вещи спонтанно появляются на древе жизни, как пузыри на поверхности воды, но они, как всякий плод генеалогического древа или те же пузыри, обладают внутренней преемственностью, принадлежат к одной символической, «пустотной» матрице бытия и поэтому образуют не что иное, как серию однородных явлений. Первозданная мощь бытия есть стилеобразующее и саморазвивающееся начало жизни; культура, в представлении китайцев, не противостоит природе.
Принцип событийности всего сущего объясняет, каким образом китайский стратег может быть всегда «адекватен» ситуации: мудрый не делает мир «объектом» своей мысли, но открывает свое «сердечное», сочувствующее сознание необозримому полю опыта, самому зиянию Небес. Он не управляет внешними событиями и не реагирует на них, но – следует (инь, шунь, суй, сюнь и проч.) «семенам» метаморфоз. «Знающий полководец», подчеркивает Сунь-цзы, побеждает как раз благодаря действиям противника, что бы тот ни предпринимал. Такое сверхчувствительное, подлинно «сердечное» знание предполагает единение с «единотелесностью» бытия и доступно только тому, кто умеет «отпустить себя на волю», что значит: убрать диктат субъективного ума и спуститься к телесным, извечно «забываемым» интеллектом истокам опыта, к чистому динамизму жизни и «семенам» своего восприятия, где субъективное еще не отделено от объективного, а духовное – от материального. Усилие в высшей степени естественное и непринужденное. Ибо, как замечает М. Анри, «наше знание никогда не является новым, оно так же старо, как наше существование… Наше тело есть ключ к миру».
[12]
В самом деле, всякое событие становится событийностью, рассеиваясь в бесконечно сложном сплетении жизненных каналов тела, в конечном счете – пустотной «единотелесности Пути». Здесь уместно обратиться к фундаментальной для китайской духовной традиции метафоре «вечно вьющейся нити», которая – разовьем этот образ – свивается в один узел, или клубок, мироздания. Другой вариант того же образа встречается в сочинениях ученого XI в. Чэн И, который писал, что «прежде всех мыслей в сердце имеются образы – густые, как лесная чаща», и что эти образы «тянутся от корней до верхушки, как ствол дерева». Эта внутренняя преемственность, проницающая единичные события, есть не что иное как тело, взятое в его энергетическом аспекте. Так, психосоматическая основа тела (ци), согласно традиционной формуле, движется в теле, «как в жемчужине с девятью извилинами, и нет места, куда бы эта сила не проникала». Тело – среда и условие реализации всего сущего, тогда как событие представляет собой момент актуализации телесного бытия. Отсюда первостепенная важность именно телесной практики в духовном совершенствовании по-китайски.