Теперь они встретят секретный мир Ловушек, спрятанный мир настоящих Машин. Машин Сукиных Детей. Машин, которые являются именно тем, что они есть.
Формами жизни.
То есть формами смерти.
Все эти живые громкоговорители, загромождающие визуальное и аудиопространство своим едва поддающимся опознаванию желудочным урчанием или лицемерными высказываниями, существа еще худшие, чем журналисты, которых я сжег в виде предисловия. Это они блещут на кино- и телеэкранах то одного, то другого континента, это они своими словами заражают мозг тысяч, миллионов, следуя вашему стандартному восприятию слова. Они, быть может, не самые виноватые, но для нас они – жертвы, достойные самого тяжкого, какое мы только можем выдумать, наказания. Более жестокое наказание мой Брат обычно приберегает только для невинных мира сего.
Другими словами, самое худшее вас еще только ждет.
Начнем урок снова. Я – педагог, я не оставлю ваш мозг в покое: нет ничего лучше хорошей порции теории перед тем, как перейти к практике.
Мы с Братом двойственны. Не потому, что нас двое, а потому, что каждый из нас является одновременно и тем и другим. Если бы мы не были чудовищными близнецами, можно было говорить о некоем типе кары.
Но нет, с нами все всегда двойственно.
Во всех возможных формах.
Например, наша дорогая Ольга была доведена до состояния, когда ее свобода, полная и нераздельная, состояла в выборе между тем, чтобы захлебнуться в бензине или сгореть в его пламени. Вы, конечно, помните дошедшие до вас кадры, изображавшие пылающую, окутанную облаком токсичного газа массу, испускавшую неописуемые вопли. Из ее глотки вырывались струи пламени, а ноги горели на докрасна раскаленной, заменявшей пол плите, среди огня, стекавшего со стенок.
Как раз перед тем, как моя камера тоже расплавилась.
Этому существовала альтернатива: конец мог стать другим. Мы могли бы наблюдать, как она задыхается в жидком бензине до тех пор, пока она не распростерлась бы на металлическом дне резервуара, практически исчезнув из поля нашего зрения.
Теперь мы переходим границы в нашем сошествии в ад. Невинные-виновные станут все менее и менее виноватыми по вашим нормам. Во всяком случае, мы вас хорошо обучили. Должен сказать, отныне двойственность доведет парадокс до монолитности, до монограммы.
До монохромности.
Для начала – черный. Это первая машина.
Это то, что вы видите на экране, я – тоже.
Вы не знаете, что же мы не видим, но вы смутно слышите человеческое дыхание.
По моим расчетам через минуту-другую дыхание резко участится. Вы услышите голос, просьбы о помощи, вы, несомненно, узнаете этот голос.
Но сам голос себя не узнает.
Конечно, эта двойственность будет монохромной, но не впадайте в заблуждение, друзья-читатели, она останется двойственной.
Не могу же я себя переделать, в моем-то возрасте, равном возрасту мира.
Теперь вы видите на экране полностью занявшую его вспышку света.
Это обратное лицо кромешной темноты предыдущей картинки. И сейчас вам тоже кажется, что вы слышите человеческое дыхание. Это вторая машина.
Издаваемые ею звуки как будто более прерывисты, чем у первой машины, и даже, как странно, можно подумать, что машин две и каждая из них обладает своим ритмом.
Но свет уничтожает всякую разницу между тем, что существует, и тем, что можно увидеть. Абсолютная чернота прячет вещи, абсолютный свет открывает их все одновременно.
В обоих случаях ничего не видно.
В обоих случаях мы слепы.
Но по-разному.
Ад вымощен не только добрыми намерениями, он залит асфальтом диалектики.
Так и есть, в машине «черный экран» вы, кажется, что-то замечаете. Движение? Пугливую тень в сердце тени?
Или это оптическая иллюзия, вызванная неожиданным учащением дыхания?
Что это?
Где мы?
Вы – нигде. В не-существовании, которое вы не видите, которое само себя не видит и которое, вы скоро в этом убедитесь, не сможет даже услышать себя.
О… Вот.
Вопль.
Долгий крик чистого ужаса.
Ужаса, порождающего знание.
Знание самой темной ночи.
Вы слышите шум, вы едва различаете движения, до вас доносится дыхание.
Ваши уши воспринимают возобновившийся крик. Странно, он звучит словно очень издалека. Что-то вибрирует, кто-то скребет по шероховатой поверхности, наносит удары по чему-то твердому.
Вопль, который, кажется, никогда не затихнет, приглушенный какой-то ватной атмосферой.
Как обычно – отрицание. Отрицание реальности.
Нет!
Нет!
Нет!
Нет!
Нет!
Это можно услышать, но отрицать реальность нельзя. Особенно мою.
Здесь просыпаются, испуская вопли.
Вот она, эта самая машина: я просто зарыл в землю живого человека. Я украл его из его дома, я усыпил его при помощи мощного нарколептического средства. Я поместил его в гроб моей конструкции, чтобы как можно лучше расширить его образование (не забывайте о моей педагогической жилке), а потом опустил все в яму, терпеливо вырытую мной в затерянном уголке восточной Манитобы
[86]
.
Я – «человек» терпеливый. Некоторые из моих ловушек ждут годами. У меня даже есть искушение заявить, что они ждут с того самого дня, как люди решили поиграть с нами в Сукиных Детей.
Я снабдил гроб последними достижениями техники. Мы – хозяева общей механики, я – инженер моего Брата, я могу воспроизвести средневековый костер, добавив к нему самые совершенные современные новинки, я могу также вспомнить античные традиции и перенести их в настоящее будущее, проживаемое человечеством. Я могу, например, в целях своей онтологической миссии инверсии-усиления пересмотреть очень древнюю казнь – зарывание в землю живым.
Когда тебя зарывают живым в землю, ты ничего не видишь.
Но он скоро увидит.
Он очень ясно увидит, где он находится.
А главное, он увидит себя самого там, где он находится.
Это будет его светом, это будет его видением снаружи: себя самого и земли, в которой он погребен.
Поскольку, в отличие от традиционных гробов, мой сделан из поликарбоната последнего поколения, он совершенно прозрачен и при этом прочен, как сталь.
Более того, он снабжен определенным количеством электронных реле, подсоединенных к экрану телевизора, установленного под дном ящика. Экран усилен системой оптического волокна, способной снимать в почти полной темноте.