Скажу для начала, что я рухнула на пол. Стул подо мной зашатался, и я повалилась с ним. Стул я вернула на место и снова на него уселась, хотя и подвинула его поближе к окну. Дыхание у меня перехватило. Кровь застыла в жилах. Из глаз текли слезы – еще обильней по мере того, как испуг вытесняла жалость.
Мама Венера сидела теперь напротив меня в одиночестве. (Элайза Арнолд уступила ей сцену и, хихикая, удалилась в тень.) Я не отрывала от Мамы Венеры глаз, благодаря небо за скудость освещения: видеть это лицо не в полумраке было бы выше моих сил.
Что это… Как такое может быть…
Ужас! Нечто немыслимое, противное природе.
Смутно различила я ее левый и единственный глаз; он наполнялся влагой. Правая сторона лица была безглазой, да, – точнее, глазной холмик тонул под непомерно огромным багровым наростом, испещренным кровавыми, до черноты, прожилками. Откуда он взялся, из чего состоял? Что могло так плотно внедриться в живую плоть? Что напластовалось огнем на половину лица – выжгло ухо (выглядывал только крошечный, похожий на завиток раковины краешек), ослепило глаз и туго растянуло распухшие губы, превратив их в хищный оскал разъяренного зверя?
Левая сторона лица… погодите… Левую сторону ее лица занимали темный, лишенный век и выражения глаз, неповрежденный нос и угол рта. С безволосой половины черепа свисала покрытая шрамами пелена из ткани и кожи – вуаль под вуалью. Изгибы и складки, изъязвленные мокрыми, гноившимися ранками, прятали нижнюю челюсть. Стянутая в сборки возле шеи, кожа выглядела менее гладкой, и по ней можно было догадаться о случившемся. Какая-то настоящая ткань – видимо, алого цвета – спаялась с живой плотью, все еще сохранявшей ее текстуру, ворс и переплетение нитей. Не бархат ли?
Стыдно признаться, но я отвернулась. Отвернулась от ее лица. От лица Мамы Венеры.
– Мне жаль, – услышала я ее голос.
Из моих глаз снова брызнули жаркие слезы. Превозмогая себя, я подняла глаза на женщину, опаленную огнем. Какие же страдания сверх всяких сил человеческих она претерпела! И терпит до сих пор.
Открыв рот, я замерла. Любые слова были оскорбительны, любые извинения – нелепы.
– Мне жаль показываться тебе такой, – проговорила Мама Венера, и я воочию увидела, что сковывало ее речь: она едва могла разлепить губы, напоминавшие пожухлые розы, – морщинистые, обугленные, задубевшие, в волдырях и трещинах. Ее поврежденный язык также с трудом ворочался во рту.
Элайза Арнолд проворно шагнула из тени на свет, словно по реплике партнера.
– Voilà!
[36]
– воскликнула она, взмахнув рукой, но опустилась в кресло неуклюже, зацепила бедром о край стола.
Кожа натянулась и собралась в сборки, однако она, похоже, этого не заметила. (Уместнее, по-моему, было бы заметить, что кожа надорвалась.) Из ранки вытекла коричневатая жидкость, будто сок из надреза на дереве.
Ничего не замечая, Элайза Арнолд обратилась к Маме Венере:
– Ты их принесла? Скажи, что да, пожалуйста. Или я прокляну…
– Ш-ш! Здесь они. У камина.
По указанию призрака я достала требуемые предметы – две веслообразные скребницы, более пригодные для конюха, нежели для камеристки. С помощью пряжек и кожаных ремней прикрепила их к рукам Мамы Венеры, похожим на ожившую золу, и, выполнив поручение, вернулась на место.
Обнаженная Элайза Арнолд взобралась на стол и – диковиннейшей из одалисок – улеглась на нем так, что ее спутанная темнокудрая грива оказалась на коленях у Мамы Венеры. Потом она отпихнула ногой нагроможденные мной книги (хотя прикоснулась ли к ним – заметить было непросто). Они посыпались на пол вперемешку с мелкими лоскутками, которые я сначала приняла за клочки бумаги, вылетевшие из томов, однако упали они не бесшумно, и это были ороговевшие частички ногтей с пальцев ноги Элайзы.
Простертая ничком актриса перевернулась на спину и, поерзав, чтобы устроиться поудобнее, легла ко мне лицом. Ноги, покрытые омерзительной чешуей, очутились совсем близко от меня. Моим глазам предстало ее межножье с пучком волос, не прятавшим коралловые губы. Гадостно спелые, как…
Mon Dieu!
[37]
Из тайника ее пола выполз белый, откормленный смертью червяк, разбухший, будто палец, пораженный подагрой.
Содержимое моего желудка выплеснулось на подоконник. Пока мир теней вращался вокруг своей оси, я, в полном расстройстве чувств, не в силах была шевельнуться.
– Расскажем этой ведьме то, что нужно, – произнесла Элайза Арнолд, очевидно польщенная моей дурнотой, как комплиментом. Театральным жестом она велела Маме Венере приступить к делу: – Моли – хоть и на негритянском говоре – о своем спасении.
От испуга или по привычке слушаться Мама Венера заговорила. При этом она начала расчесывать черные кудри Элайзы Арнолд, за что я была ей признательна, поскольку это успокаивало и умиротворяло вампиршу. Да, всю ночь напролет Мама Венера чесала и чесала ей волосы, пока обе рассказывали мне повесть о пожаре. О преображающем пожаре.
10
Город жалости
Прибавь дров, разведи огонь, вывари мясо; пусть все сгустится и кости перегорят. И когда котел будет пуст, поставь его на уголья, чтобы он разгорелся, и чтобы медь его раскалилась, и расплавилась в нем нечистота его, и вся накипь его исчезла.
Книга пророка Иезекииля, 24:10–11
– Могли бы смекнуть, что он близок, – проговорила Мама Венера.
Я сидела далеко от стола, мой стул стоял над низким запачканным подоконником распахнутого окна – две ножки в комнате, две на земле. Ничего не стоило соскользнуть с кресла в сад, подальше от библиотеки Ван Эйна, но мешало одно: я уже знала, что мертвецы бегства не одобряют.
– Да-да, – продолжала Мама Венера. Когда она говорила, ее туго натянутая кожа вибрировала, будто кожа на барабане. – Всю ту осень были знаки, да и зима завернула лютая. Комета уже появилась, а дней за десять до пожара земля затряслась ночью, перебудила народ… Какой это был год?
– Тысяча восемьсот одиннадцатый, идиотка, – отозвалась актриса. – На следующий день после Рождества. Спустя двадцать два дня после того, как я умерла. И похоронили меня в могиле без надгробного камня, в темном и заброшенном углу кладбища Святого Иоанна.
Произнесла она это развязно, но со злостью.
1811, верно. За пятнадцать лет до моего прибытия. Англичане грозили восточному побережью, и десять тысяч жителей города ожидали призыва на войну. Элайзе Арнолд Хопкинс По – брошенной в нужде, умирающей – ничего не оставалось, как только воззвать к филантропическим стрункам добрых людей – «о, добрых, очень добрых жителей Ричмонда», – надо было позаботиться о детях.
Пятилетний Генри находился на попечении дедушки со стороны отца в Балтиморе. Генерал По, в былые времена славы, водил дружбу не с кем-нибудь, а с самим великим Лафайетом. Щедрость, снискавшая ему amitie
[38]
Лафайета, была главной чертой в характере генерала. Он и в самом деле растратил все свое состояние и потому не смог взять опеку над братом и сестрой Генри – Эдгаром и Розали. Летом 1810 года им пришлось отправиться с матерью в Ричмонд к началу театрального сезона, ибо Элайза По была ярчайшей звездой в созвездии, известном как «актеры мосье Пласида». Предполагалось, что она будет выступать в амплуа инженю еще много лет. Говорили, будто она способна – нет, куда более чем способна – исполнять репертуар, состоявший из двухсот ролей, но особенно она блистала в спектаклях по пьесам Барда: Корделия, Офелия, Джульетта, Миранда и так далее.