— Знаю, что есть такой, — ответила Вера, видевшая эти две фамилии на афишах.
Бачманов снисходительно улыбнулся.
Вере эта его снисходительность не понравилась. Желая блеснуть своей осведомленностью, она напрягла память, стараясь вспомнить название последней виденной ею картины от «Тимана и Рейнгардта», но так и не смогла этого сделать. Если смотреть в неделю по нескольку картин, то в голове неизбежно получится каша. Запоминается только выдающееся, но и то в первую очередь запоминаются актеры, а не название киноателье.
— Заправляет там всем Павел Густавович Тиман, табачный фабрикант Рейнгардт в кино ничего не понимает, кроме того, что вкладывать деньги в это дело очень выгодно. Они начали с того, что выкупили у Якова Зоммерфельда его кинофабрику вместе с сотрудниками. Зоммерфельдова «Глория» на ладан дышала и сотрудники там были один другого хуже, но Павел Густавович, немецкая душа, быстро наладил дело. На старом месте, да на новый лад. «Глорию» перестроил, благо деньги ему Рейнгардт давал по запросу — сколько Тиман попросит, столько и даст, от самых ледащих
[47]
сотрудников избавился и начал снимать свою «Русскую золотую серию» по мотивам классических произведений. Ничего нового в этом не было, классику и до него экранизовали, но вразброс, от случая к случаю, а Павел Густавович это дело упорядочил (говорю же — немецкая душа!), разработал систему. Сделал себе на этом имя и весьма неплохие деньги. Заодно сумел втереться в доверие к руководству Художественного театра. Известно же, Вера Васильевна, как в театрах относятся к кино. Балаган, низкий жанр, потеха! Настоящему, то есть театральному, актеру мимо кинематографа пройти зазорно, не то чтобы в картине сняться! Высокое искусство, служители Мельпомены, ах-ах-ах! Вот на этом «высоком» Павел Густавович к ним и подъехал. У всех, мол, балаган, а у нас — искусство, потому как классика. А кому играть в классических картинах, как не вашим актерам? И сохранятся эти картины на века, на восхищение потомкам. Лестно? Конечно же, лестно. Кому из людей искусства вечной славы не хочется? На том и договорились. А как начала труппа Художественного театра у «Тимана и Рейнгардта» сниматься, так всем остальным театрам завидно стало. В одночасье прозрели и стали относиться к кинематографу совершенно иначе. Просить и унижаться теперь не приходится, сами набиваются. И театры перестали брать подписку со всех артистов в том, что те не будут участвовать в кинематографических снимках.
— Разве такое возможно? — удивилась Вера.
— Возможно, — кивнул Бачманов. — В любом театральном договоре есть пункт, согласно которому артист не имеет права играть в другом театре. Ссылаясь на него и брали подписку, а теперь почти все труппы разрешают своим актерам сниматься в кино. Вот такой переворот свершился благодаря Павлу Густавовичу! Большое дело! При всей моей нелюбви к немцам, — Иван Васильевич скривился, будто съел лимон, — надо отдать им должное — они умеют работать. Узость немецкой души не позволяет им воспарить над миром, но по земле эти муравьи ползут весьма усердно!
— Почему вы не любите немцев, Иван Васильевич? — потянула за интересную ниточку Вера. — Они вам чем-то насолили?
— Еще как насолили! — хмыкнул Бачманов. — Один немец у меня невесту прямо из-под венца увел, а другой с кафедры выжил самым гнусным образом. Оклеветал, приписал мне то, чего я не говорил, меня и попросили… — Бачманов вздохнул, по лицу его пробежала тень. — А то я уже профессором был бы. Такие вот дела, Вера Васильевна. За что мне их любить?
— Простите, Иван Васильевич, что разбередила вам душу, — смущенно повинилась Вера. — Я не хотела.
— Я понимаю, — улыбнулся собеседник. — Вы, наверное, думали, что я начну говорить о немецком засилье, о немецком чванстве и прочих общих понятиях. Нет, у меня к этой нации свой собственный счет, конкретный. Я, конечно, понимаю, что по двум-трем подлецам нельзя судить о целой нации, но это я умом понимаю, а вот сердце мое думает иначе. Сердцу, как известно, не прикажешь. — Бачманов развел руками и улыбнулся еще шире. — Но я стараюсь делать так, чтобы мое предубеждение не влияло на мои отношения с достойными представителями немецкой нации, такими, например, как наш Павел Оскарович… Вера Васильевна, вы забыли про свой чай и не отведали ни одного варенья. А вот это, к вашему сведению, ореховое варенье, подарок одного тифлисского коллеги. Попробуйте, прошу вас!
Признание в нелюбви к немцам могло с одинаковой вероятностью оказаться как искренним, так и притворным, призванным отвести подозрения в сторону. Доставать сейчас блокнот и делать в нем пометки было неловко, поэтому Вера сделала пометку в уме. Бачманов готов первым встречным (кто она для него, по сути, как не первая встречная?) рассказывать о своей нелюбви к немцам. Это подозрительно.
Вере захотелось перевести разговор на Стахевича, поэтому, отведав орехового варенья (черного, как деготь, но вкусного) и запив его глотком крепкого чая, она изобразила задумчивость, а затем сказала:
— Не могу понять, как ваш Владислав Казимирович оживляет свои куклы. Дергает за ниточки? Но вроде как ниточек я в «Прекрасной Люканиде» не заметила. Они были прозрачными? Или тонкими?
— Их не было вовсе! — воскликнул Бачманов столь радостно, будто имел от отсутствия ниточек какую-то значимую пользу. — Техника объемной анимации в чем-то сродни хроноаппарату, который я вам давеча показывал. Небольшое изменение положения — кадр, новое изменение — еще кадр. Шестнадцать кадров в секунду, девятьсот шестьдесят в минуту. «Люканида», кажется, идет десять минут, стало быть, в ней девять тысяч шестьсот кадров! Снятых по отдельности! Представляете, какой это кропотливый труд?
— Ах, вот бы увидеть, как он работает! — воскликнула Вера. — Хотя бы одним глазком! Это так интересно!
Она думала, что Бачманов спросит, когда ей будет удобно посетить мастерскую Стахевича, но тот отрицательно покачал головой и развел руками.
— К сожалению, Вера Васильевна, я ничем не могу вам помочь, — сказал он, придав лицу сокрушенный вид. — Легче, наверное, аудиенцию у государыни императрицы исхлопотать, чем у Владислава Казимировича. Он — великий затворник, к нему можно прийти только по делу и только после предварительного телефонирования. Вот, дождусь трех часов и попытаюсь обсудить с ним мою идею про чертика. Раньше двух телефонировать бесполезно, потому что Владислав Казимирович не отвлекается от работы. С ним можно связаться только после обеда, когда он приступает к чтению журналов. Журналов он выписывает великое множество, наших и европейских. Стахевич — полиглот, знает едва ли не все европейские языки.
«Затворник… Прийти можно только после предварительного телефонирования… Полиглот… — перебирала мысленно доводы Вера. — Выписывает великое множество журналов… Да еще и родители были бунтовщиками… Одно к другому…»
— Жаль, коли так, — вздохнула Вера и с надеждой посмотрела на Бачманова: — А если я попрошу Александра Алексеевича? Он не может приказать Стахевичу ознакомить меня со своей работой? Вы меня настолько заинтриговали, Иван Васильевич…