Франц Иосифович так же, как и я, очень по-философски относился к Смерти часто наблюдаемых им бывших личностей. Все эти личности как будто взывали к нему с тех самых мест, на которых Франц Иосифович созерцал и тщательно обследовал их безжизненный облик.
Особенно чуткая и натренированная жалость сближала нас как двух приятелей, как двух коллег, двух калек, в смысле своеобразной работы и восприятия, и двух собутыльников, в смысле людей, умеющих лечить алкоголем свои не предвзятые, а потому и выстраданные сердцем чувства.
Чаще всего поздними вечерами, а иногда и ночами, мы пили с Францем Иосифовичем разбавленный спирт у меня прямо в анатомическом зале и ходили среди трупов, словно среди пыльных музейных экспонатов, рассуждая о Боге, о его милостях и, наоборот, отсутствии милосердия, и о еще каких-то сверхъестественных материях.
Говорил в основном Франц Иосифович. Его речь была громка и возвышенна, она быстро поднималась под высокие своды анатомического зала и, отражаясь от них, быстро проскальзывала через мои ушные раковины прямо в душу, а там уж и капала на нее, как бальзам на раскрытые раны. Огромные перспективы грядущего светлого рая для этих остывших тел, лежавших так безмолвно, будто подслушивающих наш разговор, рисовались невероятно продуманной речью пьяного Франца Иосифовича.
Иногда мне казалось, что спирт удивительно легко прочищал его мозги и превращал его самого в пророка, в какого-то всесильного кумира моих таинственных видений. Картины темного ада для убийц и насильников, которые очень быстро, словно по памяти, восстанавливал Франц Иосифович, были тоже удивительно хороши, как будто списаны с натуры. Причем в отличие от своих некоторых предшественников, Франц Иосифович не описывал никаких пыток или мучений земных грешников, он просто рассуждал об аде как об уникальной возможности увидеть себя в ином свете именно таким, каким тебя при жизни еще никто не видел, а если кто и видел, то чисто по какому-то недоразумению.
Этот вполне реальный по представлению и воображаемый по логике вещей театр теней Франца Иосифовича звал меня в недосягаемую запредельность, куда мы вместе с Францем Иосифовичем тоскливо тянулись из своей беспросветной и весьма обеспеченной всякими гадостями жизни.
Однажды он привел меня к себе домой, и я там с удивлением обнаружил серую и крошечную, как мышь, жену, его жену, которая так же как и я, с тихим благоговением и чувственным трепетом внимала необыкновенно пьяным и возвышенным речам Франца Иосифовича.
Как я понял, этому человеку всегда был нужен театр, зрители, которые бы полностью отдавали ему свое внимание, а он им свое видение всех мировых проблем, включая беспричинность всякого зла на земле.
В нем определенно пропадал талант гения, способного красиво и правильно мыслить, а он, в свою очередь, постоянно испытывал муку от своей невостребованности, вынужденный с особым пристрастием допрашивать всяких негодяев и подонков, от которых у него часто болела голова, и он был вынужден, как и я, прочищать, а иногда и вовсе пропитывать свои мозги спиртом. Именно в эти минуты с ним случались те самые озарения, которые должны были и на самом деле переворачивали все мое сознание.
Почему-то я всегда потом благодарно хватал и тряс его руки, говорил какую-то бессмысленную чепуху, что-то вроде простецкого восхищения его великой и могучей натурой, а Франц Иосифович только вежливо улыбался и молчал, тихо овеянный сиянием своих бессмертных идей и мыслей, из которых он каждый день, каждую свободную от работы минуту вынимал из далеких мистических глубин самого Господа Бога и словно чей-то онемевший труп с потрясающей жалостью и любопытством рассматривал его со всех сторон. Даже моя порой равнодушная ко мне Матильда почему-то боялась Франца Иосифовича и слишком ревновала меня к нему. Возможно, как всякая проницательная женщина, она боялась, что я от своих страданий и ее постоянных измен сопьюсь с моим великим Францем Иосифовичем или что я как-нибудь наслушаюсь его философских речей и сойду с ума. Бедная Матильда, даже несмотря на все свои измены и страдания, причиненные мне, волновалась за меня, потому что многое знала и предчувствовала, еще она очень любила и жалела меня, но ничего не могла с собой поделать и вела себя как сучка, которая всегда хочет кобеля!
Последнее время она старалась поменьше изменять мне и пораньше являться домой, но все было напрасно, я слишком устал от всего, я был уже слишком замкнут и немногословен. Каждый раз ей, бедняжке, приходилось часами расшевеливать мою пьяную одурь и брать приступом мои упившиеся от одиночества с Францем Иосифовичем мозги, и не всякий раз она добивалась своего, иногда я просто падал на кровать и лежал как мумия, я весь закрывался в себе от невозможности осмыслить себя, как и весь существующий мир. Франц Иосифович это состояние называл эвфтаназией, то есть отсутствием памяти по-настоящему.
По собственной философской привычке он расправлялся с научными терминами как сам того хотел, иногда придавая им невероятную смысловую окраску.
Так, Бога он иногда называл гоблином, т. е. сказочным существом, иногда гипотезой, т. е. духовно-мыслительным предположением. Однако что я мог поделать сам с собой, если весь мир сошел с ума и если самим Богом было уже заранее предначертано сделать нас таковыми?!
Может, поэтому я старался прощать Матильде все ее грехи и измены и все чаще напивался с Францем Иосифовичем, болтая о высших материях, ибо сама наша жизнь была слишком мизерна и ничтожна. Порой казалось, что мы с Иосифовичем просто хотели подняться над серой обыденностью и жалкой рутиной семьи и работы, к которой нас привязывала наша собственная плоть.
Такое чувство Франц Иосифович назвал комплексом Немезиды, египетской царицы, с чьим именем была связана не только сущность ее внеземного происхождения, но и ее святая продажность всякому, кто только хочет утолить в ее алькове свою жажду.
Только о какой жажде говорил мне Франц Иосифович, я до конца не понял, поскольку моя Матильда очень часто уводила меня, как ребенка, из его священного жилища в наш маленький тусклый рай, где она подобно той же самой Немезиде ласкала меня как чужестранца, устав от чужих прикосновений и боясь в этом мире остаться одна.
Так же и я в детстве боялся темных комнат или глубоких ям, чье дно всегда оставалось недосягаемым для зрения и где очень часто обитали невидимые вещи, чья невидимость была освещена тайной незнания. Также я боялся крыс, которые ели все подряд, и змей, которые могли ужалить в траве за твое же неосторожное движение. Ласки Матильды мало утешали меня, ибо я ощущал в них некую отвратную суть мзды – расплаты за ее прошлые прегрешения. Человек бывает противен сам себе, и это со мной случилось!
И настал день, когда я потерял все!
Я уже очень давно шел к этому, хотя сам весь внутренне содрогался и противился этому. Я знал, что рано или поздно сопьюсь, однако все равно продолжал пить, это становилось опосредованной мукой уже свершившегося факта, я рожден, чтоб умереть, и любовь моя как будто умерла вместе с призрачной надеждой, и поэтому и не только поэтому я и пил, еще мне надо было себя мысленно поддержать любым безумным разговором с Францем Иосифовичем, поскольку когда я отрезвлялся, мне было страшно глядеть на себя в зеркало, но еще страшнее ощущать одиночество вместе с блужданием бессмысленно существующего разума.