Так и свалиться запросто, башку об землю раскроить. С жильцами вместе расшибиться. И тех не слышно что-то, загрустили. Иной день и от них шуму – как распоются, раззадорятся, начнут кого-то передразнивать – больше, чем от нас на футбольном поле, но мы-то ладно – туды-суды голям мячишко, ненормальные. Папка на крыльцо выйдет, прикрыв глаза рукой от солнца, на скворечник поглядит и скажет: «Гаму-то, гаму… как на ярманке Ирбицкой… еще и пушшэ».
Где эта ярманка? Бывал ли он на ней?
Вон воробьи. Тем хоть потоп, хоть светопреставление. Никакой дождь не заставит их целый день торчать под стрехами да за наличниками. Уже все уши прочирикали. Как по своей, шныряют по ограде. Сковороду, в которую насыпаем для куриц зерно или просо, уже сто раз, наверное, проведали.
– Ага! Пустая! Обойдетесь.
Было у нас, кому управиться. Пока в ловушку не попали. Что-то молчат… Не отравились ли? Клевать-то тоже мастерицы. Как заведенные, посмотришь. Клю-клю да дрись, клю-клю да дрись… Станку любому не уступят. Угля древесного им надо поклевать – крепит. Коры березовой – та вроде тоже помогает.
Папка говорит: «Теперь только и косить – не жарко; погода наладится, денек-другой – и гребь готова». Прав, конечно. Лучше бы не грести, а порыбачить. Ему я это не сказал. Сейчас подумал.
Буски не видно – за покосщиками увязался. Скорей всего. То, что за женщинами, – вряд ли.
– Исключено. Юбку уж от штанов-то отличает.
А на покосе заработает: траву станет мять – и схлопочет от папки. А мять он будет. Обязательно. Мозгов у него мало – причинно-следственную связь выявить не сможет. Ну, значит, точно, и получит.
– Лучше остался бы со мной. Помог бы куриц караулить. Потом, глядишь, сходили бы и на Бобровку.
Вот, поразмыслил, и еще одна проблема обнаружилась вдруг. Я все про тех же муравьев. Они же, перепончатокрылые, зимой в спячку впадают. Летом их, получается, приручишь, а за зиму они все, такие-сякие, перезабудут. Из спячки выйдут, ножками спросонья подвигают, суставы разомнут, крылышками-перепонками, которых нет, потянутся, клещнями, жевалами ли, которые есть, пощелкают, и, по сторонам поозиравшись, тобой же, хозяином, царем зверей и всего движимого и недвижимого, первым делом, с голодухи, перекусят.
– Какие есть, такими пусть уж и останутся. Забот хватает и без них.
В ограде только петух. Красный, как собака. На зеленой-то муравке, еще и дождиком помытой, – словно нарисован. Где-то я коня такого видел, на картинке, только не на зеленом фоне, а на синем. Точно. Лень снять сапог… вставать потом с крыльца, идти за ним, за брошенным, в одном-то. И ничего, к сожалению, подходящего рядом не лежит, а то бы запустил. Честное слово. Стоит, скукожившись. Лапами в луже. Капают с карниза ему на спину капли – гулко – как по дну опрокинутого ведра, – так же: пум, пум! Что, не придурошный? Еще какой. Чуть отойти – не догадается. Рыжий прозвал его Мобутой – за шовинизм, нацизм и агрессивность. Песню орет про Чомбо и Мобуту. Про то, как они, эти двое, скаля зубы, Лумумбу стукнули о тумбу. Слова в песне помнит, не путает, а мотив – уж как получится – всегда разный. Рыжий поет, а не петух. Петух тоже поет, но не про Чомбо. Про свое что-то, зоологическое. Может, про Чомбо-то и есть?.. Не человеческое что-то. Птичье. Сейчас молчит – вода, наверное, скопилась в клюве. Или в самом, внутри… не камень – быстро проточила. Теперь он вроде как кофейник. Умней от этого не стал.
Вот и еще одна примета: не прячется петух от начавшегося вдруг дождя – ненастье затянется. И наш вот тоже. Мало – не прячется, душ, малоумый, принимает. Его и жены не спасались, пока во двор их не загнал. Гуляли, квохтали, ближе и ближе подступая к огородчику, – ладно, охранник на чеку – остановил их. Марфа Измайловна так примечала. Ну, не бегут, мол, под навес, нескоро, значит, и закончится. А вот сбывалась или нет примета эта, и не помню. Было бы что серьезное, с наукой связанное, не забыл бы. А то петух у них – барометр.
И слово вспомнил:
Предрассудки.
У всех старых людей так – в горстке рассудок свой несут – из головы-то уже выпал. Перед. Что это слово и обозначает. Среди чудес так и живут – в ненастоящем. То по грибы пойдут, в тайге заблудятся – их леший, значит, заморочил, то трубка выпала из рук – анчутка вышиб… махорку по полу рассыпал из кисета. Смешно? Смешно. И скажешь им, ведь не послушают.
Петух бы наш такого муравья не побоялся…
Да. Он, конечно. Вертолет. Не показалось. Прислушиваюсь давно – раньше бы мне и дела не было до этого, гудит и пусть себе гудит, – теперь уж явно различаю. А то – как муха где жужжит, строка над ухом – вдалеке-то.
Уж и гадать не надо – вертолет. «Ми-1». Маленький. Ловкий. А иногда пошлют и «Ми-4». Тот и крупнее, и вместительнее. Направлен в Ялань с почтой и новыми кинолентами. Последний раз в этом году. Мост, времянку, через Кемь, снесенный в половодье, восстановили, комиссия его вроде приняла – будут теперь доставлять на машине. До следующей весны. Пока и этот не снесет. Из года в год такое повторяется.
Тогда и школу я уже почти закончу. Сам говорю, и самому же странно это слышать. Как на обратной стороне Луны себя – представить можно, но не просто: я буду быть, а школа будет уже в прошлом. Прошлого нет, есть о нем память. А память может отшибить. Тогда и будет – пред рассудком.
– Все как-то зыбко… в этом мире.
«Ох, – вздыхала тяжело, горюя, Марфа Измайловна, когда кто-нибудь умирал или что-нибудь ломалось. – Все в этой жизни зыбь да временно, соблазн, чуть до чего коснись, и рассыпатса. Уж тело наше – и подавно: тлет, как холшовая рубаха… гумага крепше». – «Ага, – перечил ей, как всегда, Иван Захарович. – Одна ты у нас извечная и не соблазн: пальцем бы ткнул, проверить-то, боюсь – ишшо сломатса, он мне нужен… Кувалдой двинь, дак не рассыпишься».
Еще одно вдруг слово вспомнил:
Пережиток.
Капитализм и царизм разом рухнули, а ржавые осколки их еще лежат в социализме. Несколько лет еще, и доржавеют. И пережиток изживется.
Скучно без них, конечно… без осколков, конкретно – этих… Наш околоток опустел. Бабушка Марфа. Дедушка Иван. Теперь – к столбу как будто обратиться – не ответят. Но вот назвал, и в небе посветлело. Так это я – преувеличил. Но ощущение мелькнуло. Или на самом деле морок стал редеть, и тучи стали подниматься?
– Нет, как и было. Показалось.
Тетку Таисью, почтальоншу, ждать не стану. Уж никогда она не поторопится. После обеда разносить начнет, не раньше. Сам схожу. Недалеко. Мама вот с Нинкой только явятся с Бобровки, сразу. Так рассуждаю.
Может, придет? Письмо от Тани. Должна ж ответить на мое – назад неделю посылал ей. Должна… наверное… раз обещала.
– Мое туда пока, ее обратно… Сама сказала: Три дня ходит. Как-то не так она… Три дня-а… Нет, просто голосом красивым.
И кино будет. Другое. Наконец-то. А то уже четыре вечера подряд крутит Витя Сотников, киномеханик, «Виринею». И сам, бедный, – запустит только, но уже не смотрит; паяет что-то в кинобудке – приемник, что ли, – радиолюбитель. Кино хорошее, конечно. Но пятый раз!.. Ну а артистка там красивая. И есть момент… в лицо-то брызжет молоком… зал аж вздыхает.