«Англичане испытывали куда больший страх [чем американцы], что вся операция потерпит крах», – заметил один американец из числа ведущих штабных работников. Этому трудно удивляться: Англия воевала уже столько лет, да и живы были воспоминания о Дюнкерке и неудачной высадке у Дьепа
[23]
. И все же, несмотря ни на что, они были правы, когда возражали против вторжения на континент до лета 1944 г. Для успеха вторжения было необходимо иметь подавляющее превосходство в живой силе и технике, а американской армии пришлось этому учиться на жестоких уроках вторжений в Северную Африку, на Сицилию и в Италию.
Черчилль однажды заметил, что американцы всегда находят верное решение – после того, как перепробуют все остальное. Но эта шутка, пусть в ней и содержалась доля правды, принижала тот факт, что американцы учились куда быстрее, чем их самозваные наставники-англичане. Первые не боялись прислушиваться к оказавшимся в армии толковым штатским из деловых кругов, а кроме того, они не боялись экспериментировать.
Англичане продемонстрировали свою изобретательность во многих областях – от компьютера, который обеспечил расшифровку перехватов «Ультра», до создания новых видов вооружений: плавающих танков генерал-майора Перси Хобарта, минных тральщиков и многого другого. Однако верхушка английской армии оставалась исключительно консервативной. Даже в том, что упомянутые танки прозвали «игрушками Хобарта», проявилась чисто английская смесь недоверчивости и легкомыслия. Крупным недостатком, как показала практика, оказался царивший у англичан культ благовоспитанного любителя-аристократа – из тех, кого терпеть не мог Монтгомери. Не приходится удивляться тому, что американские офицеры считали своих коллег-англичан «чересчур благовоспитанными» и лишенными необходимой доли жесткости, особенно когда речь шла об увольнении неумелых военачальников.
Черчилль и сам был таким же аристократом-любителем, зато никто не мог бы упрекнуть его в недостатке настойчивости. Он страстно интересовался всеми деталями военных операций – даже чересчур вникал в них, как считали его военные советники. В его письменных указаниях ключом били свежие идеи, в большинстве своем совершенно непригодные к применению на практике, и служащим Уайтхолла оставалось только вздыхать и охать, читая их. В этот исторический момент бороться с нахлынувшим на премьер-министра вдохновением приходилось его личному военному советнику генералу Исмэю
[24]
. Черчиллю очень хотелось, «чтобы “Оверлорд” стал “Дюнкерком наоборот”, чтобы целый флот малых судов (гражданских) отправился к берегам Франции с подкреплениями, как только побережье будет очищено от немцев».
Навязчивое стремление премьер-министра быть в центре предстоящей операции побудило его настаивать на том, что он должен находиться на борту одного из кораблей флота вторжения. Обстрел побережья ему хотелось видеть лично с мостика крейсера «Белфаст». Бруку он об этом ничего не сказал, зная, что тот будет возражать, а свои требования обосновывал тем, что одновременно занимал и пост министра обороны. К счастью, в дело вмешался король, который 2 июня написал своему премьеру хорошо продуманное письмо: «Дорогой мой Уинстон! Я вновь прошу Вас не выходить в море в день “Д”. Войдите, пожалуйста, в мое положение. Я моложе Вас по возрасту, я моряк
[25]
, а как король являюсь Верховным главнокомандующим всеми вооруженными силами. Ничего я так сильно не желаю, как выйти в море, и все же согласился не покидать Британию [на время войны]. Справедливо ли будет, если Вы сделаете то, что так сильно хотел бы сделать я сам?»
Черчилль, крайне раздраженный тем, что ему не дают достичь желаемого, приказал подготовить поезд, служивший ему передвижным личным штабом, – хотелось оказаться поближе к Эйзенхауэру. «Уинстон тем временем сел в свой поезд и кружит вокруг Портсмута, донимая всех и каждого сверх всякой меры!» – записал в дневнике Брук. Накануне дня «Д» произошло одно радостное событие: поступило сообщение, что союзники под командованием генерала Марка Кларка вступили в Рим. Однако все внимание Черчилля было сейчас поглощено одной-единственной проблемой, которая казалась неразрешимой. Тем утром в Лондон прибыл генерал Шарль де Голль, руководитель «Свободной Франции», эмблемой которой стал лотарингский крест
[26]
. Нервная лихорадка, охватившая всех накануне вторжения, в сочетании с политическими осложнениями и национальным эгоизмом де Голля могла привести только к острому столкновению.
В отношениях с де Голлем главная проблема проистекала из того, что ему не доверял президент Рузвельт, который видел в генерале будущего диктатора Франции. Такое мнение поддерживал адмирал Лихи, бывший в свое время американским послом при вишистском правительстве маршала Петена. Разделяли это мнение и некоторые влиятельные французы в Вашингтоне, в том числе будущий «отец-основатель» объединенной Европы Жан Монне.
Французская политика так сильно раздражала Рузвельта, что в феврале 1944 г. он даже хотел было пересмотреть уже намеченные зоны оккупации в Германии. Ему захотелось, чтобы США заняли северную часть страны – чтобы армию можно было снабжать через Гамбург, а не через Францию. «Насколько я понял, – писал Черчилль в ответном послании, – ваше предложение проистекает из острого нежелания играть во Франции роль жандарма и опасения, что такое положение дел может потребовать длительного присутствия там американских войск».
И Черчилль, и особенно Рузвельт не хотели даже признать наличие такой проблемы, которую Ш. де Голль именовал «повстанческим правительством». Де Голль же не просто старался укрепить свои собственные позиции, но и сплотить соперничающие группировки во Франции, чтобы не допустить после освобождения хаоса, а может быть, и гражданской войны. Тем не менее благородный по натуре и недипломатичный де Голль, нередко к огорчению своих сторонников, получал, кажется, извращенное удовольствие от ссор с кормившими его американцами и англичанами. Все вокруг он рассматривал исключительно с точки зрения величия Франции. Это подразумевало крайнее нежелание видеть «неудобные» факты, особенно если они могли хоть как-то подорвать славу Франции. Никто, кроме де Голля, не смог бы написать историю французской армии, ухитрившись ни единым словом не обмолвиться о битве при Ватерлоо.