15
На той же неделе вышло так, что я проснулся совсем глухой ночью. Лежу и не могу заснуть. В голове крутятся гимны и молитвы. Зажег лурдскую лампочку. Положил туда серебряную монетку от Макналти и медяки от Айлсиного отца. Мария смотрела сверху вниз на Бернадетту и на мои приношения, лежавшие еще ниже. Я вырвал из тетрадки листок. Положил на него Айлсино сердечко, пририсовал вторую половину — на вид оно теперь было целое. На другой странице нарисовал символ БЯР. И написал:
«Прошу тебя, не дай нам допустить такую глупость. Больше никогда. Аминь».
Сложил листок вчетверо и запихал под лампочку.
Открыл окно, вдохнул запах моря и ночи. Под звездами совсем ничего не двигалось.
Вот только что это за звук примешивался к ворчанию волн? Голоса стонущих моряков? Свист воздуха у папы в горле? Джаз?
— Прошу тебя, — прошептал я.
В соседней комнате раздался папин кашель.
Лампочку я не погасил. Лег обратно. Папа все кашляет и кашляет, а я смотрю Марии в лицо.
— Прошу тебя, — шепчу. — Больше никогда.
Папа затих. И мы уснули в мире.
16
В воскресенье мы с папой пошли к утренней мессе, а потом ждали у входа в «Крысу». Съели хлеб и яйца вкрутую, которые принесли, чтобы разговеться. Утро было холодное, белое. Папа надел теплое непромокаемое коричневое пальто. Слышны были курлыканье, посвистывание, шорох крыльев, а потом под облаками появилась стая гусей — они огромным треугольником летели к югу.
— Рано они нынче, — сказал папа. — Наверное, почуяли что.
Скоро подошел автобус, мы сели в хвосте, и он покатил в Ньюкасл. Я держал кулаки — чтобы Макналти оказался на месте.
— А он тебя узнает? — спросил я.
— А бог его ведает. Дело-то давнее. Хотя он бы, наверное, и в те дни меня не узнал.
Папа улыбнулся:
— Он скорее тебя узнает, сын. Своего умницу-ассистента с прошлой недели.
Мы въехали в центр города. Слезли у памятника, под ангелом. Папа, проходя мимо, кивком поприветствовал каменных солдат, перечисленных поименно.
— Ангелы! — прошипел он.
— Ангелы?
— Не видал я там ангелов, Бобби. Никто не склонялся с неба, чтобы помочь. Видел я только муки и боль и разбитые молодые жизни. Война, чтоб ее, не имеет ничего общего с ангелами!
Надо всем висели воскресная тишина и покой. На улицах тишь. Все закрыто. Газетчики стоят на углах. С первой полосы «Пипл» таращатся одинакового размера фотографии Кеннеди и Хрущева, а между ними фальшивая слеза. И надпись: «МИР РАСКОЛОЛСЯ». Автобусов мало, машин и вовсе нет. Многие пешеходы, как и мы, направляются к набережной. Каблуки наши стучали по тротуару, отскакивало эхо.
— Нежарко, — сказал папа, поежился и поплотнее запахнул пальто — зарядил холодный дождик.
Мы шли под уклон по Дин-стрит. Сверху нависали высокие здания из почерневшего камня. В них были врезаны арки и темные каменные лестницы: они назывались Собачий Прыжок, Сломанная Шея, а еще тут были Черные Ворота и Угол Аминь. За ними как раз зазвонил колокол на соборе Святого Николая.
Последний поворот. Тучи так и навалились на верхний пролет моста. Кричали невидимые чайки. От лотков валили дым и пар. Река распухла, маслянисто блестела и почти не двигалась.
Мы задержались перед шутейным лотком, посмеялись над ненастоящими прыщами и ожогами, масками обезьян, ногтями, которые якобы врезались в пальцы, пукающими пакетами, бутылочками со всякими запахами. Пошли дальше, к нам подошла цыганка, показала на морщинистой ладони бумажный кулек.
— Средство от всех болезней, — шепчет.
Развернула кулек, внутри — какие-то семена и толченые листья.
— Возьмите, сэр, — говорит. — Цыганка собирала, при полной луне.
Я пошел дальше, а папа затормозил. Она дотронулась до его руки.
— Лечит кровь, дыхание, кожу, глаза, мозги, — говорит. — И сердце лечит.
Так и держит его.
— Вас что недужит, сэр?
Он покачал головой. Она вложила кулек ему в руку.
— Возьмите, сэр.
Он облизал губы, пожал плечами, дал ей монетку.
— Спасибо, сэр, — говорит. А потом как заглянет мне в глаза: — Ты будешь счастлив в любви, — говорит. — Это я тебе бесплатно.
Повернулась и ушла.
Папа сунул кулек в карман. Посмотрел вниз.
— Всегда одно и то же, верно? — пробормотал. Попробовал ухмыльнуться. — Вечно пристают, не отделаешься.
Закурил. Мы пробирались между лотками. Посмеялись над бородатым стариканом, хлебавшим сидр, он нес плакат-бутерброд:
ПОКАЙСЯ. ТЬМА УЖЕ СОВСЕМ РЯДОМ.
Зрителей мы не увидели, не услышали голоса, требовавшего заплатить.
— Наверное, двинул дальше, — сказал папа. — Здесь, небось, был только проездом.
И тут мы увидели под мостом высокий столб пламени.
— А может, вернулся, — сказал папа.
Пламя вспыхнуло снова.
— Сюда, — сказал папа, и мы зашагали в том направлении.
17
— Он, верное дело, — выдохнул папа. — Кто б мог подумать, столько лет прошло!
Я встал на цыпочки и попытался заглянуть через головы. Папа поднял меня. Да, он самый, прямо под мостом, полуголый, глаза опять так и сверкают. В руках — два горящих факела. Факелами водит вдоль тела. Отхлебывает из бутылки, дышит на факел, и изо рта у него вырывается пламя. Вокруг воняет гарью и парафином.
Он еще раз провел пламенем вдоль тела.
— Решится кто дотронуться до огня? — проревел он. — Решится кто заглотить пламя? Решится кто на этакое безумие?
Он сунул факел в рот, факел погас. Сунул другой, тот погас тоже. Открыл рот и выдохнул клуб дыма. Снова зажег факелы. Снова пыхнул пламенем, вырвался огромный широкий огненный флаг.
— Смертельно, — прошептал папа.
Я глянул на него.
— Огнеглотатели часто теряют легкие, а некоторые даже и жизнь. Стоит вдохнуть, когда нужно выдохнуть, и…
Тут Макналти как зыркнет. Потом как заорет. Держит факелы на вытянутой руке, а лицо запрокинул к небу. Быстро провел факелами вдоль тела.
— Если перед вами великий огнеглотатель, — говорит, — вы и не заметите, где кончается огонь и начинается человек.
Засунул оба факела в рот, потом вытащил; оба все еще горели.
Посмотрел на нас поласковее.
— Платите, — говорит. — А то не стоит заплатить за такое-то зрелище? А то не стоит заплатить, чтобы Макналти и дальше делал то же самое? Платите! Доставайте деньги и платите!