Варька с Мотькой нагнали табор через неделю. Вместе с ними на телеге приехала и тетя Сима – еще молодая, но величественная, как соборная церковь, цыганка с целой оравой своих братьев и их жен. Приехавшие подтвердили, что честь невесты была неоспорима и что Варькину рубашку своими глазами видела вся цыганская слобода в Рославле. В таборе посудачили, поудивлялись, повздыхали и решили, что так оно, наверное, и правильнее.
Мотька был младшим сыном в семье, своего шатра не имел и жил с родителями. Те сразу приняли Варьку, тоже, видимо, подумав, что так лучше и для сына, и для них. К тому же Илья дал за сестрой годовалую кобылу, новую перину, шесть подушек, самовар, три тяжелых золотых перстня и двести рублей денег, что было, по таборным меркам, очень неплохо. Варька начала вести обычную жизнь молодой невестки: вскакивала на рассвете, носила воду, готовила и стирала на всю семью, бегала с женщинами гадать и еще успевала опекать Настю и подсовывать ей куски. Мотька, конечно, видел то, что молодая жена живет на две семьи, но не возражал. Ему было безразлично. Илья никогда не видел, чтобы они с Варькой обменялись хоть словом, Мотька даже не называл жену по имени. Сначала Илья хмурился, но Варька как-то сказала ему:
– Да перестань ты стрелы метать… Ты же лучше всех знаешь, почему он меня взял. И почему я пошла. Я ему как прошлогодний снег, так ведь и он мне тоже. Так что хорошо будем жить.
Илья сомневался в этом, но спорить не стал: сестра и впрямь выглядела если и не особо радостной, то хотя бы спокойной. А раз так – пусть живет как знает. Не глупей других, небось.
Начал он понемногу успокаиваться и по поводу Насти. Жене Илья ничего не говорил, но в глубине души отчаянно боялся, что таборные не примут ее, городскую, ничего не умеющую, знающую лишь понаслышке, что в таборе женщина должна гадать и «доставать». И действительно, первое время в каждом шатре мыли языки, и Илья ежеминутно чувствовал на себе насмешливые взгляды. Он злился, обещал сам себе: как только кто откроет рот – по репку вгонит в землю кулаком. Но в таборе Илью побаивались, и в глаза ни над ним, ни над Настей никто не смеялся. Цыганки, правда, поначалу держались с Настей отчужденно, ожидая, что городская краля будет задирать нос, и готовились сразу же дать достойный отпор. Но Настя безоговорочно приняла правила таборной жизни: не заносилась, не стеснялась спрашивать совета, не боялась показаться неумехой, сама громче всех смеялась над собственными промахами, и в конце концов женщины даже взялись опекать ее. То одна, то другая с беззлобной усмешкой показывала растерянно улыбающейся Насте, как правильно развести огонь, укрепить жерди шатра или напоить лошадь. Илья, который еще в Москве приготовился к тому, что семью ему придется как-то кормить самому, уже устал удивляться. Чего стоило одно то, что жена теперь вскакивала по утрам до света!
– Да спи ты, куда тебя несет, успеется… – ругался он сквозь сон, услышав тихое копошение рядом. – В хоре-то, поди, раньше полудня не вставали…
– Не в хоре ведь, – резонно замечала Настя и выбиралась из-под полога в предрассветную сырую мглу. Таборные женщины уже рассказали ей, что идти в деревню на промысел нужно рано утром – позже все деревенские, кроме старых да малых, окажутся в поле. А до этого еще надо успеть принести воды и поставить самовар…
Со стряпней на костре тоже был смех и грех: Настя, которая не умела готовить даже в печке, то и дело бросала варево на углях и мчалась за помощью к Варьке. В конце концов в котелке появлялось что-то неописуемое, что сама Настя грустно называла «гори-гори ясно» и боялась даже показать мужу.
– Плевать, дай сюда, съем! – героически обещал Илья.
– Господи, да ты отравишься!
– Ла-адно… Не барин, небось.
Впрочем, Варькины советы помогали, и стряпня Насти с каждым днем становилась все лучше.
Первое время Илья не позволял жене болтаться с гадалками по деревням, но она упрямо настаивала на этом сама. Когда добытчицы скопом шли в ближайшее село, Настя храбро шагала вместе с ними, босоногая, в вылинявшей кофте и широкой юбке. Илья не знал, смеяться тут или плакать. Ведь все равно, как ни старалась Настька, она выделялась среди смуглой галдящей стаи своим не успевшим загореть лицом и слегка испуганными глазами. К счастью, рядом неотлучно были Варька и старая Стеха, и Илья знал: пока они рядом, жену не обидит никто.
Едва зайдя за околицу, цыганки крикливой саранчой рассыпались по хатам: гадать, ворожить, клянчить, лечить, творить особые, никому из деревенских не известные «фараонские» заговоры… Варька умудрялась за два часа погадать на судьбу в одном дворе, зашептать печь, чтобы не дымила, в другом, вылечить кур от «вертуна» в третьем… А еще мимоходом научит некрасивую девку, как привадить женихов, присоветует суровому старосте, что делать, если сцепятся жена и полюбовница. А то всучит необъятной попадье мазь, «чтоб в середке не болело», и ухитрится втихомолку надергать на ее огороде морковки… О Стехе и говорить было нечего: та семьдесят лет провела в кочевье и даже не опускалась до воровства. Крестьянки тащили ей снедь сами, и без курицы удачливая бабка в табор не возвращалась. Про Настю Стеха, незло посмеиваясь, говорила:
– Тебя, девочка, только как манок брать с собой! Поставить середь деревни и, пока гаджэ
[20]
на твою красоту пялятся, все дворы обежать и все, что можно, прибрать.
Та грустно улыбалась: Стеха была права. Внешность Насте и в самом деле помогала. Часто, войдя на деревенский двор, Настя не успевала слова сказать – а хозяйка уже бросала все свои дела и с открытым ртом глазела на цыганку небесной красы, идущую по деревенскому двору, словно царица по тронной зале.
– Дэвлалэ, видели б господа московские, – вздыхала Варька, – как ихняя богиня египетская по навозу голыми пятками шлепает…
Настя только отмахивалась:
– Не замучилась вспоминать, сестренка? Дело прошлое…
Подходя к хозяйке, она несмело предлагала: «Давай, брильянтовая, погадаю…», но «брильянтовая» пропускала эти слова мимо ушей и визжала в сторону дома:
– Эй, выходите, родимые! Поглядите, какая к нам цыганка пришла!
Тут же сбегалось полдеревни баб, и на Настю смотрели, как на вынесенный из церкви образ. Настя ловила ту, что поближе, за руку и начинала говорить что-то о судьбе и доле. Иногда даже «попадала в жилу», и ее слушали с открытым ртом. Но чаще всего гадание не получалось, и крестьянка со смехом выдергивала грязную, растрескавшуюся ладонь:
– Отстань, я про судьбу сама все знаю. Дай лучше посмотреть на тебя. А ты петь не умеешь?
Услышав подобный вопрос, Настя облегченно вздыхала. Хотя бы сегодня не придется стыдиться своей пустой торбы. Другие гадалки даже сердились на Настю, потому что стоило ей запеть, как весь народ, не слушая больше самых заманчивых посулов, сбегался на чистый, звонкий голос.
Романсов, которые Настя исполняла в Москве, здесь, в деревнях, не понимали, и ей пришлось вспоминать полузабытое. В хоре деревенских песен давно не пели, только от старших хористок Настя в детстве слышала «Уж как пал туман», «Невечернюю» и «Надоели ночи, надоскучили». К счастью, память у нее была хорошая, и слова вспомнились потихоньку сами собой. Она пела до хрипоты, плясала, иногда одна, иногда с другими цыганками, и в фартук ей складывали овощи, хлеб, яйца. И все же это было немного.