В каком-то смысле сетования Прибе уходили корнями во времена Лютера. В католической традиции христианская община – неотъемлемая часть перемещения душ покойных на небо. Их мольбы и молитвы могут ходатайствовать за умерших, способствуя очищению их душ и позволяя им покинуть чистилище и присоединиться к сонму святых на небесах. Множество молитв и заупокойных месс направлены на содействие душам мертвых на этом пути. В ходе Реформации лютеране усвоили весьма отличное от этого представление. Отрицая существование чистилища, они отвергли посредничество в пользу умершего как общины, так и священника, заменив его идеей, что после смерти каждый должен один стоять перед Богом и высшим судом. А поскольку похоронный обряд не влияет на положение умершего в следующей жизни, он, в сущности, проводится для живых. И должен, как замечал Прибе, заверить их в существовании обещанной вечной жизни и позволить им, в свою очередь, засвидетельствовать свою веру в вечную любовь Господа. Протестантских пасторов давно учили относиться к похоронам не как к поводу для скорби, а как к «празднованию победы». «[Похороны] должны поднимать дух, а не угнетать его», писал Прибе, «пробуждать трепет перед величием смерти и чувство серьезности по поводу ответственности за собственную жизнь»
[137]
.
Однако и в прошлые века такая формула не всегда устраивала скорбящих, желавших вернуть погребению некую человеческую составляющую, которой, по их мнению, его лишила Реформация
[138]
. Это было справедливо и для современных берлинцев: они тоже рассчитывали на более индивидуальное надгробное слово в честь умершего члена своей семьи, в котором перечислялись бы его достижения и рассказывались истории из его жизни. Тех пасторов, которые не соответствовали подобным ожиданиям, ругали за «безликость»
[139]
. Если пасторы были не в состоянии придать надгробной речи желаемую интимность, берлинцы искали ее в другом месте: «Большим утешением после чьей-то смерти может стать помощь проповедника, который знает покойного или знаком с семьей», говорил один берлинский рабочий. «В противном случае, [впрочем,] тот же эффект может иметь и речь простого человека, который был близок с умершим»
[140]
.
С другой стороны, даже тех пасторов, которые пытались произносить индивидуализированные надгробные речи, не всегда принимали с сочувствием. Один житель Берлина отмечал: «Никогда не забуду, как плохо мне было на похоронах матери, когда пастор <…> говорил о ее добродетелях, хотя даже не был знаком с нею»
[141]
. В городе, многие жители которого были родом из других мест и переезжали из одного района в другой, пасторы часто не знали лично тех, кого провожали в могилу
[142]
. Именно по этой причине богослов Мартин Шиан рекомендовал коллегам-пасторам обходиться «в большинстве случаев» без надгробного слова
[143]
. Прибе также отмечал явную и, по его мнению, похвальную тенденцию к более простым и коротким похоронам безо всякой траурной речи
[144]
. Он надеялся, что упадок одухотворенности церковных похорон могло остановить введение «коротких, унифицированных и обязательных литургических форм, которые служили бы для современных людей надежным свидетельством нашей радостной христианской веры в воскресение мертвых»
[145]
.
При столь сложном взаимодействии церковных догм и меняющихся современных нравов и ожиданий, а также при конфликтующих порой представлениях пасторов и прихожан о цели и смысле похорон многие протестантские проповедники интерпретировали стремление к более интимным, не столь явно «христианским» похоронным ритуалам как один из признаков крена в сторону секуляризации, который, по их мнению, был непреодолим и заключался внутри самой современности. Другие же пасторы были больше заинтересованы в понимании субъективного мира и убеждений их паствы. Пастор Пауль Печовски, священник в рабочем округе Нойкёльн – одном из центров Красного Берлина, хотел «заглянуть в пролетарскую душу», чтобы понять верования и практики рабочих, их отношение к религии
[146]
. В 1928 г. он выпустил исследование под названием «Пролетарская вера», за три года выдержавшее целых семь изданий. Основанная на анкете, разосланной примерно пяти тысячам респондентов в Берлине – преимущественно мужчинам в возрасте от 30 до 50 лет и в основном рабочим (работникам типографий, плотникам, столярам, башмачникам), но также и работникам предприятий, инженерам, учителям, художникам, канцелярским служащим, чиновникам и почтальонам, – эта книга является подробнейшим из доступных нам свидетельств о бытовавших тогда в городе представлениях о церквях, ритуалах и вообще о смерти.
Печовски отмечал – в качестве определяющей характеристики тех, кого он изучал, – «отсутствие того, что можно назвать святым началом. Чувство абсолютного отречения, мистического покоя [Stillesein], опыта святых глубин жизни [heiliger Lebenstiefen] – всего этого в пролетариате нет»
[147]
. Он нашел берлинских рабочих столь же безразличными и к церковным ритуалам смерти. «Среди широких слоев пролетариата» похороны рассматривались как «процесс избавления от человеческого трупа»: никакого метафизического значения этому действию они не придавали
[148]
. Некоторые берлинцы жаловались, что церковные обряды неподлинны, формальны, являются «совершенно необязательными», «делом привычки» или даже вовсе «демонстрацией мод»
[149]
. Кое-то язвительно заметил: «Если есть внутренняя потребность вступить в брак или быть похороненным при участии церкви, то пускай. В большинстве же случаев это просто обычай – [но] никто не решается нарушить [традицию]»
[150]
. Другие говорили, что ритуалы «старомодны», «уже не соответствуют времени»
[151]
, и считали, что они не способны «проникать в сердце пролетарского мышления и опыта»
[152]
.