Дело было вечером в начале апреля, когда Наири уже ушла, сделав влажную уборку, а я сидела за роялем и играла ему ноктюрны Шопена. Все любят ноктюрны Шопена, особенно одинокие старики и падкие на слёзы женщины. Эта музыка накидывает полупрозрачную вуаль на глаза и размягчает сердце, под неё хочется говорить и делать глупости, что и случилось со стариком. Когда я закончила, он вдруг схватил меня за запястье.
— Я могу жениться на тебе, — выпалил он, повизгивая от собственной смелости. — Тогда ты совершенно точно будешь законной наследницей квартиры, и никто не сможет у тебя её отобрать! Если ты думаешь, что я на что-то намекаю, то даже не сомневайся…
Он волновался, прерывисто дышал и боялся смотреть на меня:
— Я ничего не имею в виду, просто забочусь о тебе. Не хочу, чтобы всё досталось этому проныре Анатолию. Он тебя обманет, совершенно точно обманет!
Я высвободила руку из цепких пальцев старика и, развернувшись, наклонилась к нему так, чтобы он хорошо запомнил выражение моего лица. Холодно прищурившись, я выговаривала каждое слово, а он сникал и втягивал голову в плечи.
— Не говорите глупостей, о которых пожалеете. Я не хочу, чтобы вы на мне женились. Вы думаете, что мне доставляет удовольствие убирать за вами до самой вашей смерти? Я здесь только потому, что сейчас мне некуда и незачем идти, — я до боли стиснула его колено, чтобы он окончательно понял, что я не шучу. — И больше не поднимайте эту тему, иначе я уйду на следующий же день.
К ночи у старика случился инсульт. Не дойдя до кровати, он зашатался, схватился за голову и завыл непривычно-низким для себя голосом. Когда я подбежала к нему, чтобы не дать упасть, его вырвало прямо на меня. Он захрипел, принялся хватать воздух ртом, лицо покраснело и стало подёргиваться. Я вызвала скорую, а потом сразу же позвонила Толику, который приехал раньше скорой на пятнадцать минут. Пока мы ждали врачей, старику явно становилось хуже: он уже не понимал, где находится, не мог говорить, на нас не реагировал и не двигался, лицо замерло в печальной гримасе Пьеро. Мы понимали, что он жив только по шумному неровному дыханию, которое вырывалось из-под раздувающейся, словно парус, правой щеки.
Врачи не суетились: сделали укол, уточнили возраст пациента, спросили, кем мы являемся старику и стали неспешно звонить по больницам. Минут через двадцать погрузили на носилки и увезли, предложив нам справиться о его состоянии с утра, если будет желание. Уходя, один из врачей, молодой, заросший щетиной парень со стойким запахом пота буркнул, что надеяться особо не на что. Толик уехал молча, не попрощавшись. Я видела, как он нервничает, и понимала причину его волнения. Сама я, напротив, почувствовала необыкновенное умиротворение, и в ту ночь спала как убитая, спокойным глубоким сном, без звуков и сновидений.
Состояние старика оказалось крайне тяжёлым: даже врачи в больнице выглядели несколько озадаченными, не в силах понять причину, по которой тот до сих пор не умер. Геморрагический инсульт, кровоизлияние в мозг, сопор и бог знает, что ещё. Операцию никто делать не собирался: не позволял возраст. Начался воспалительный процесс, поднялась температура, отказали лёгкие, и если бы Толик не был так настойчив, то старика вряд ли стали бы реанимировать и подключать к аппарату. В наших медицинских учреждениях не всегда благосклонны к одиноким пенсионерам, о которых некому позаботиться, но Толик сделал всё возможное, чтобы старик жил: пусть на искусственной вентиляции лёгких и целом наборе лекарственных препаратов, но жил. Я понимала, зачем ему это. Толик понимал, что я понимаю. Только старик ничего не понимал — он был похож на живой труп, хотя смерть головного мозга врачи не констатировали.
Толик не унимался, он всеми силами цеплялся за старика, но и старик не спешил покидать Толика. Никто (ни я, ни врачи) даже предположить не мог, что у перенесшего инсульт девяностолетнего пациента окажется такая воля к жизни и столь упёртый характер. Недели через две с половиной состояние старика стабилизировалось, температура перестала подниматься, давление держалось на одном уровне, хотя он по-прежнему не приходил в себя. Прогноз был неутешительным: если старик и выкарабкается каким-то чудом, то останется в «вегетативном состоянии», то есть будет неспособен есть, пить и дышать самостоятельно. Толику требовалось время, чтобы уладить дело со мной, поэтому такой вариант, за неимением лучшего, его вполне устраивал. Умри старик сейчас, он ничего не смог бы сделать.
Кто-то из больницы убедил Толика, что домашняя обстановка и квалифицированный сестринский уход дают больше шансов на выздоровление, чем нахождение в стационаре. Больные вроде старика лежат там «сверх штата», и у медицинского персонала редко когда находится на них свободное время и свободные руки. Толик последовал совету, и в течение недели привёз в квартиру подержанные, но работающие аппарат искусственной вентиляции лёгких, монитор сердечного ритма и широкую больничную кровать на колёсиках. Мне пришлось отправиться на ускоренные курсы по уходу за лежачими больными, где меня научили ставить катетер и кормить коматозников через зонд. Толик с мрачным видом наблюдал, насколько хорошо у меня получается, и в его глазах то и дело зажигался недобрый огонёк. Я поняла, что у моего работодателя появился план, в успех которого он окончательно уверовал.
Перевести старика из отделения интенсивной терапии на домашний уход под мою ответственность, как настоял Толик, оказалось несложно. Все бумаги были подписаны быстро и без проволочек, что не слишком меня удивило — кому интересно расходовать койко-место и дорогостоящую аппаратуру на больного, который вряд ли оправится от перенесённого инсульта? Пускай умирает дома, он и так надолго задержался на этом свете, пора и честь знать. Старику повезло больше других: рядом с ним оказался Толик, который очень хотел получить его квартиру. А надежда на благополучный исход оставалась. Например, приходящий доктор, с которым Толик договорился на посещения два раза в неделю, очень убедительно говорил, что при надлежащем уходе старик сможет прожить несколько лет, если не случится ничего неожиданного.
Самым неприятным было то, что Толик устроил больничную палату в комнате, где стоял рояль: поближе к инструменту. Сам старик не вызывал у меня брезгливости, он был сухой и упругий, словно огромная, в человеческий рост, резиновая кукла. Лежал себе и лежал на высокой кровати, и ежедневные манипуляции с ним удручали лишь однообразием: помыть, поменять бельё, переодеть, смазать кремом, сделать растирания, покормить, опять помыть и смазать кремом… Он был опутан трубками снизу и сверху: дышал через трубку, ел через трубку, справлял нужду через трубку, весь чистый, почти стерильный, как аптечный бинт. Пока мне помогала Наири — Толик не сразу сообразил отозвать её — было совсем нетрудно, старик не доставлял хлопот. Меня угнетало другое: мне приходилось постоянно находиться рядом с ним и играть для него на рояле.
Странно было осознавать, что я делала это без особого принуждения. Толик с доктором наперебой разглагольствовали о том, что положительные эмоции намного больше способствуют выздоровлению, чем самые дорогие медицинские препараты. Я не прислушивалась к их глупой болтовне, которая нисколько меня не трогала. Я не оставляла старика ни на минуту по иной причине. Чувство обязанности, возникшее невесть откуда, связало меня по рукам и ногам так, что я была не в состоянии ему противиться. Старик словно приковал меня к себе и монотонным шипением аппарата властно распоряжался мной, не позволяя отходить ни на шаг. Я играла для него по шесть или семь часов в день, пытаясь освободиться от гнёта ответственности, но тот, не отрываясь, смотрел на меня сквозь закрытые веки с немым укором и требовал всё больше.