Он молчал. Только взмахнули его ресницы, и глаза его, сверкающие и большие, устремились на нее с непередаваемым выражением упорства и в то же время мольбы…
Она тихо ахнула, закрыла опять лицо, и плечи ее затрепетали. Это были беспомощные и горькие рыдания женщины, обманутой, раненной в сердце, утратившей самые заветные иллюзии.
– Катя! – беззвучно прошептали его белые губы…
"Это она так плачет?.. Она умеет так плакать?"
Он медленно перешел комнату и тихонько опустился перед нею на колени… Роковое значение этого момента почувствовал он только сейчас, и задрожало не только его тело, но и его душа… Он глядел на белую дорожку пробора между бандо пышных черных волос, на этот лоб и бархатные брови, властные, чудные брови, пленившие его своим индивидуальным изломом, так горестно сжатые сейчас в незнакомом ему выражении. Он глядел на эти тонкие, длинные пальцы, закрывавшие ее лицо, искривленные сейчас страданием; на эти руки артистки, которые он обожал… которые так часто вводили его, покорного и очарованного, в волшебные чертоги поэзии!.. Его руки тихонько, робко обвили ее стан, как будто перед ним была чужая и недоступная ему женщина, а не это знакомое до мелочей и жадно любимое тело, в котором он обожал все: и его смуглый тон, и его пряный, индивидуальный запах, и все его изгибы и линии, даже его недостатки… И как бы нарочно, чтоб углубить его страдание, память чувств в этот роковой миг развернула перед ним мгновенно все, что дала ему эта женщина, ее тело, ее душа, ее темперамент, покоривший, захвативший надолго его капризную фантазию, утолявший его требовательную чувственность, даривший ему минуты божественного экстаза… Он ее любил… Ее одну любил, и никогда не разлюбит! Он это знал… Никогда не забудет, он это знал!.. Какие бездны ни бросила бы между ними жизнь, какие бы женщины ни стали на мгновение между ним и памятью его сердца и нервов, он ее не забудет… Он это знал!.. И все-таки… все-таки он молчал в это мгновение, когда решалась их судьба, когда рушилось их счастье, когда одного слова было довольно, чтоб высохли эти слезы и она вновь улыбнулась ему той властной, чудной улыбкой, которую он любил…
Но этого слова сказать он не мог… Нет!.. Не было силы в мире, которая заставила бы его солгать ей в эту минуту, бросить ей кроху утешения, искру надежды, которых бессознательно ждала ее кричавшая от отчаяния, истекающая кровью душа… Нет!.. В его собственном сердце не было ни смятения, ни колебаний… Кто-то решил за него… Кто-то сказал свое слово… И оно было бесповоротно, как смертный приговор… В эту минуту он глядел на нее, как утопающий, схватившийся за верхушку мачты, перед тем как погрузиться в море, глядит в последний раз на обширный океан, на небо, на краски заката, на все, чем он владел, что он любил и что он теряет, уходя… Он измерил глубину своей утраты… Но ничего изменить, ничего отвратить он уже не мог…
Она рыдала, склоняясь все ниже когда-то гордой головой. Так плачет внезапно ослепший, у которого судьба украла радость. Что заменит ему потухший блеск солнца? Краски неба? Цветы? Улыбку милого лица?.. Так плачет путник, которого ночь застигла в пустыне… Что может его утешить в его трагическом одиночестве? Тобольцев знал, что нет на человеческом языке слов утешения в такие минуты! И он их не искал… Его душа была пуста, как будто вихрь ворвался в нее в эту ночь и унес с собой все, чем он жил еще вчера!
Он встал тихонько и вышел из комнаты, из дома…
Черная ночь обняла его холодными руками… Он оглянулся на освещенные окна кабинета… "Прости, Катя!" – прошептал он… Глаза его были сухи… Душа была пуста…
Катерина Федоровна не ложилась. Осунувшаяся и согнувшаяся, как будто горе сидело на ее плечах, она бродила по комнатам, равнодушная к плачу Лизаньки, машинально кормя ее, когда нянька подносила к ней девочку, и без поцелуя укладывая ее вновь в постельку.
В полночь раздался робкий, еле слышный звонок. Она кинулась в переднюю. Зубы ее стучали. "Кто тут?" – хрипло спросила она, потом наложила цепочку. Из темноты на свет лампы, горевшей в передней, глянуло чужое, женское испуганное лицо.
– Кто вы? Что вам нужно?
– Впустите меня, ради Бога, на минутку!..
Катерина Федоровна сняла цепь. Барышня, с милым бледным личиком и полными ужаса темными глазами, вся дрожала.
– Это квартира Тобольцева? Вы его жена?
– Да… Что случилось?
– Я вас хотела спросить… Где они? Куда они все делись?
– Ах да… Вы про них? Ушли.
– Когда? – Яркой радостью вспыхнули глазки.
– Давно… В шестом часу…
– Ах, слава Богу!.. И все целы?.. Никого не арестовали?
– Никого… Я сама видела, как ушли последние…
– Ах, спасибо, спасибо! Камень с плеч! Понимаете, они должны были в десять быть в другом месте… И до сих пор их нет… Значит, все целы? До свидания!..
Катерина Федоровна заснула только в три. Но сквозь сон она узнала звук отпираемого замка. "Слава Богу!.." – подумала она и в первый раз за этот день вздохнула полной грудью.
XIV
Утром, за кофе, они поздоровались просто, как будто ничего не случилось накануне. Но каждый из них знал, что судьба их решена и что говорить им уже не о чем. Непроходимая грань легла между прошедшим и этим утром. Бездна, которая разверзлась вчера у ее ног, унесла ее веру, ее радость, ее иллюзии, даже ее любовь… Да… Та бледная тень чувства, которая пережила эту ночь в ее душе, – что имела она общего с той яркой, трепетной, всеобъемлющей страстью, которую она чувствовала два года назад к этому человеку? Эту радость он убил вчера нежданно и предательски… Чего ждала она еще? На что надеялась бессознательно? Она не могла бы ответить… Он вздрогнул, разглядев ее глаза.
Бесконечно чужие и далекие, они сели рядом за стол. Между ними Адя, на своем высоком стульчике… Он что-то весело лопотал на своем собственном, милом и загадочном языке, который понимала одна мать. Он очень любил отца, которого так редко видел, и теперь в чем-то убеждал его… "Тррр…" – восклицал он горячо и делал в воздухе жест пухлой ручонкой. "Ах ты, иностранец!" – засмеялся Тобольцев и потрепал его по румяной щечке.
– Он просит прокатить его на санках, – объяснила мать каким-то сухим, беззвучным голосом. – Нет, детка, нельзя! Нынче нельзя кататься… Холодно, – сказала она, гладя мальчика по голове, но и тут звук голоса у нее был деревянный.
С грустью Тобольцев коснулся золотых волос ребенка. "Конец? – спросил он себя вдруг. – Никогда не увижу?.." Он сам удивился боли, которую почувствовал в сердце, как будто ему всадили туда длинную булавку.
Нянька ходила взад и вперед по столовой с дремлющей Лизанькой. Черная головка – мать в миниатюре, поэтому нежно любимая отцом, – доверчиво лежала на плече няньки. Тобольцев при каждом повороте видел знакомый размах черных бровей и гордые маленькие губки… "Эта так же будет несчастна, как и мать", – вдруг понял он, и опять как будто булавка вошла в его сердце.