И с неподражаемым юмором Тобольцев рассказывал известные анекдоты Горбунова и Андреева-Бурлака
[85]
. Анна Порфирьевна пробовала сердиться… Но устоять против такого рассказчика было невозможно. Она смеялась, стыдливо и сокрушенно покачивая головою. Хохотала и нянюшка, стоя в дверях (она-то была большая охотница до этих рассказов)… А когда ласковый Андрюша подсаживался к матери и сжимал её в своих сильных объятиях, Ьуровая женщина словно таяла, чувствовала себя счастливой и безвольной, вся покоренная неотразимой и непривычной ласкою. её дрожавшие пальцы с затаенною страстью гладили золотистые кудри любимца.
– Ну-ка, Анфиса, дай нам чаю!.. А мы на какой же картине остановились с тобой, Андрюша?..
Ее воображение особенно пленила наивно-гениальная картина Фра Анджелико
[86]
, эти странные, как бы «декадентские» цветы, внезапно поднявшиеся над ложем Богоматери… Они для неё были полны загадочным обаянием. Они открывали перед нею новый, смутный мир, который она все эти годы как бы предчувствовала, как. это бывает в снах.
Она уезжала, глубоко потрясенная… А на другой день она являлась в контору и приказывала немедленно отправить триста рублей Андрею Кириллычу с её запиской где безграмотно, дрожавшей рукою было написано: «Коли хочешь мать успокоить, все серебро выкупи нонче. Приеду сама взглянуть».
Старшие сыновья, сверяя баланс, высоко подымали как брови и поджимали губы. Это было все то же, старое, как мир, чувство зависти корректных братьев к «блудному сыну»… Но перечить «самой» они не смели…
IX
В ту первую осень, в 1902 году, когда Тобольцев вернулся из-за границы, как-то раз он запоздал к обеду. Его квартира казалась особенно светлой и уютной в этот холодный октябрьский вечер… Официально здесь жили только Тобольцев, кухарка его, нянюшка да её звери: слепая собака, глухая кошка, которую мальчишки вытащили из колодца, навсегда лишившуюся слуха от холодной ванны, да красивый, молодой петух. Он звонко пел на кухне, особенно громко в полночь и на заре, и это нравилось Тобольцеву… На самом же деле, все диваны и углы были заняты временными жильцами: молодежью без денег и без заработка.
В этот вечер, только Тобольцев сел обедать, раздался робкий, просительский звонок, и в переднюю вошел молодой человек в одном старом, наглухо застегнутом сюртуке. Шея была повязана красно-бурой тряпкой, когда-то шарфом. На ногах еле держались штиблеты, из которых наивно глядели пальцы, от просителя пахло водкой. Он дрожал от холода и униженно кланялся нянюшке, прося вызвать хозяина.
Няня не выносила пьяных. Она попросила его уйти. Он начал грубо требовать «барина»… Старушка рассердилась.
– Что там такое? – раздался из столовой звучный баритон.
– Да, вот, батюшка, озорника Господь наслал… Не выживу никак… Не было печали… В третий раз приходит…
Проситель съежился, увидав высокую фигуру хозяина.
– Чем могу служить?
– Артист Чернов… По сцене – Чарский… Без ан-га-же-мента». Вот письмо… От Макси… мова… А афиши…
– Артист? Очень рад! Милости просим!.. Не хотите ли отобедать? Нянечка, прибор! И супу дайте…
– Тьфу! – сплюнула старушка, хлопая дверью.
Артист торопливо прятал за пазуху пучок засаленных газет и афиш.
– Садитесь, пожалуйста!.. Водочки? Икры?.. Господа познакомьтесь! Артист Чарский… Студенты: Степанов, Палечек… техник Станкин… Ситников, скрипач и свободный художник…
– Но без хлеба, – добродушно пробасил тот, встряхивая пышными кудрями.
– Это наживное. – засмеялся хозяин и налил вина «артисту», который совершенно сконфузился от такого неожиданного приема. – Так вас Максимов прислал ко мне? Отлично сделал… Это мой старый приятель. Он у меня почти год в номере жил, лет пять назад… Тоже вот так без ангажемента очутился. Ну, играли мы с ним в Охотничьем не раз. Платили ему разовые… Перебился зиму… Где он теперь? Я слышал, что он Калугу держал. Но только не посчастливилось?
– Теперь у Со-лов-цова, в Киеве
[87]
… Так вы тоже… любитель-ствуете? – как-то странно скандируя слоги, спросил гость.
– ещё бы! Театр моя жизнь… Моя единственная страсть!
– Это такой, знаете ли, талант! – крикнул Степанов.
– Коли на сцену пойдет, всех вас за пояс заткнет, – убежденно пробасил скрипач.
– Вот как!.. Отчего же вы не… де-бю-ти-ру-ете?
– Не увлекайтесь, друзья мои! Для любителя, знаю, я – неплох… Но артистом быть… Нет, господа! Надо ещё поучиться. Я так высоко ценю искусство!.. Но, сознаюсь, это моя мечта с самого детства. И лучшие минуты моей жизни прошли все-таки в театре… Выше этого нет ничего!.. Выпьем, господа, за искусство! – Они чокнулись.
Чернов согрелся, и какой-то барский апломб послышался в его тоне. Вообще, несмотря на нищету в нем был виден барич.
– Да… У вас есть дан-ные для сцены, – промямлил он.
– Эх, кабы вы его в «Кудряше» видели! Или в Андрее, в «Женитьбе Белугина». Куда они там все, на казенных сценах, годятся перед ним!
– О нем даже в газетах писать стали… Честное слово!
– Вот как! – В Чернове уже шевелился червяк профессиональной зависти, не допускающей, чтобы хвалили другого.
– А вы – резонер или любовник? – спросил Тобольцев, и глаза его заискрились.
Чернов выпрямился и провел грязной рукой по редеющим, но ещё красивым кудрям.
– И любовник… и герой… Пред-почитаю трагический ре-пер-туар, – неожиданно октавой докончил он.
Разговорился он охотно. Но его тягучая манера говорить не была приятна. Он так странно скандировал слоги, точно учился читать… Отдельные слова он вдруг подчеркивал, другие цедил с какой-то фатовской интонацией. Потом, среди рассказа, внезапно задумывался и начинал повторять какое-нибудь слово… И это было смешно. Поминал он, конечно, про свои успехи в Харькове и Киеве; говорил о блестящем турне в волжских городах, о подарках, газетных отзывах… Все слушали молча, с невольной жалостью. Так страшно казалось каким-нибудь неосторожным вопросом отрезвить этого неудачника! Он лгал – всё это чувствововали, – но это была импровизация мечтателя. То, что давало силу жить.
Когда поднялись из-за стола, Чернов вдруг потерялся. Уцелевшее в нем чувство порядочности протестовало против подачки, как нищему, после этих интимных излияний, после этого приятного обеда… А между тем, не это разве было целью его прихода? Он неделю уже спал в ночлежке, среди отребья столицы, поминутно дрожа за свой паспорт и афиши, которые у него могли выкрасть во время сна.