В девять утра она уже будила невестку: «Вставай! Стеша всё тут уложила на дачу, а нам надо в лавки».
Они ездили до обеда, приценяясь к мебели и материям. Ездили и после обеда. Взяв карандаш, Анна Порфирьевна заставляла невестку прикинуть вместе с нею смету и составить реестр необходимых покупок.
– Мы не успеем, – протестовала Лиза.
– Надо успеть!.. Коли хочешь угодить мне, поспевай!
И Лиза не заметила, как втянулась в эти хлопоты. Проснулся интерес к вещам. Явилось гордое желание не ударить в грязь лицом перед Андрюшей. Его сменила горькая радость строить гнездышко для «милой, милой Кати…» – «Которая ничем перед тобой не виновата», – сказала ей свекровь…
Но красивое настроение Лизы уже не возвращалось… Его принес тогда зимой таинственный, обаятельный человек, не похожий ни на кого… Он исчез бесследно, как исчезают сны. Он дал ей тогда забвение и мир одним только намеком на любовь… Намеком, за который Лиза ухватилась, как хватается тонущий за ветку, свисшую над водой. Как эта ветка, хрупка была уверенность не только в его любви, а даже в новой встрече… Он обещал писать. Но и писем не было… И Лизе теперь казалось, что вся эта встреча ей только приснилась.
Она целые дни проводила в Москве, закупая, приглядываясь. Купленное посылала на дачу. Там, вместе с свекровью, все расставляла и развешивала, и прибивала сама… И иногда, когда гвозди входили под ударом молотка в тес, ей казалось, что это она в собственное сердце гвозди вбивает, чтобы умертвить в нем растущую жажду любви и тоску одиночества.
– Как хорошо! – говорила иногда Анна Порфирьевна, входя утром в комнаты «молодых».
– Подождите, то ли ещё будет, когда ковры пришлют и картины! – с горделивой радостью отвечала Лиза. – А уж прибор туалетный как хорош! – И они обе улыбались.
В конце недели Лиза сказала.
– А меня, маменька, зависть взяла, и я себе новую мебель купила…
– Да ну?!. Хороша, что ли?
– Сказочная, маменька! Только дорога… Кабы Николай узнал, заболел бы с горя. – И она в первый раз засмеялась.
– Ну, знаешь ли? На эти вещи никогда жалеть не надо. И прав Андрей… Мы себя не только людьми приятными, а и вещами красивыми окружать должны. Я, Лиза, тут, на даче, молодею лет на двадцать… Один воздух чего стоит?.. А цветы?.. А лес? – Она помолчала, задумчиво глядя в широкое итальянское окно. – Да… Хороша жизнь!.. Только жить-то мы никто не умеем… И понимаем это, только когда… ничего уже не вернешь… – И она вздохнула.
Лиза слушала эти неожиданные признания и даже дышать полной грудью боялась. Вдруг она сказала как-то помимо воли:
– А вот мне совсем жизни не жаль… И смерть не пугает…
Анна Порфирьевна тонко улыбнулась.
– И я, Лизанька, так думала, когда была молода… Радостей, что ли, никаких не было?.. А может, это и у всех так?.. Нет у людей любви к жизни… Скорее, это привычка… Живешь-живешь, да и привыкнешь. – Она засмеялась. – Вернее, Андрей меня научил жизнь любить… И этой любви не стыдиться… А старички наши говорили: «Несть спасенья в мире, несть!.. Смерть одна спасет нас. Смерть…»
* * *
Лиза всегда возвращалась ночевать на дачу, но обедала в Таганке дома, и готовила ей Афимья, жена дворника.
– Вам письмо, – на девятый день сказал ей Архип. – Вчера пришло, как вы уехать изволили.
У Лизы засверкали глаза… Наконец-то!
Потапов из Нижнего извещал ее, что будет у неё в Таганке в этот день, в девять вечера.
Я здесь ночую, – сказала Лиза дворнику. – По делам маменьки из Нижнего купца жду… – Она приказала Афимье съездить за закусками и вином и к девяти подать ей самовар в её комнату. Запершись в своем будуаре, она с пылавшим лицом села читать письмо… Его первое письмо…
Целую ваши ручки, Раутенделейн!.. Если вы видели в Художественном театре «Потонувший колокол», то вы поймете, почему я вас так зову. Я прочел эту вещь, и она меня растрогала. Я не мастер Генрих, конечно, а простой чернорабочий. Но и меня манят «вершины». Скажу одно: я не знаю привязанностей, которые потянули вниз, в долину, гениального и смелого человека. У меня нет и не будет жены и детей. Но у меня есть мечта, прекрасная Раутенделейн… У всякого человека должна бить эта мечта. Я это понял теперь…
Я был студентом и отчаянным доктринером, совсем не знающим жизни, когда как-то раз весной я присел отдохнуть на бульваре. Мимо меня прошел рабочий, молодой бедняк, с испитым лицом. Он недоедал, недосыпал, бить может, не видал просвета впереди… Он бил лишен всего, что дано на долю нам, избранникам. И этот человек шел мимо меня и с наслаждением нюхал ветку сирени… Эту сирень только что за гривенник мне предлагал мальчишка, а я отмахнулся и пошел дальше… Боже мой… Что за лицо, что за улыбка была у этого рабочего! Как он жадно вдыхал аромат первой сирени! Как непосредственно наслаждался он!.. Вся красота жизни, без которой, действительно, не стоит жить на свете, олицетворялась для него в этой ветке… Я почему-то не могу теперь отделаться от этой сценки. Удивительнее всего, что в ту минуту я вдруг почувствовал себя нищим и однобоким перед этим бедняком.
Буду у вас в среду. Если не застану в Таганке, помчусь в Сокольники. Я работал, как раб, эти два месяца с лишком и заслужил свою ветку сирени.
Сознаюсь вам; как часто за это время я ломал себя, подавляя безумное желание бросить все дела, обязанности и помчаться в Москву! Да, это било би истинное, непоправимое безумие, которого ни я себе, ни мне другие не простили би никогда… Я поборол искушение, Раутенделейн. Но из этой борьби я вишел жалким и разбитым. И в первый раз узнал, что значит нервы… Но я не кляну вас за пережитые страдания, Лиза. О нет!.. Я благословляю вас и за эти первые жгучие слезы. И за эти первые яркие мечты…
Ваш и навсегда С.
Уронив листок на колени, сидела Лиза в своем будуаре, и щеки её пылали, как будто это письмо обожгло ее. Страсть, которой дышали эти строки, наполняли душу Лизы тревогой и тоской… «Ваш и навсегда…» О да! Она верила, что это так… Сбылась мечта ее… «Хочу быть первой…» Она держала в руках чужую душу. её любил не человек толпы, а «рыцарь без страха и упрека», как называл его Тобольцев. Чистый и гордый, как Лоэнгрин…
Но отчего же её радость так бледна?.. Отчего, вместо милого мужественного лица с белокурой бородой и детской улыбкой, она видит ласковые глаза, бритое лицо и хищную, лживую усмешку?.. Если бы вырвать из груди эту мучительную страсть! И узнать снова свободу души. Свободу, все благо которой она не ценила раньше… Она вдруг закрыла лицо руками и страстно зарыдала…
День погас, наступил вечер. И Потапов вошел в её комнату.
Она даже в сумерках разглядела, что он бледен и дрожит всем телом. И ей вдруг стало страшно. Трагизм любви чувствовался в глубокой тишине, наставшей между ними обоими, любившими без взаимности, обоими, безвозвратно отдавшими свою душу, обоими, обреченными на страдание.
Для Потапова этот момент был решающим. После его письма Лиза должна была отдаться ему, если сердце её свободно. И если оно свободно, она должна это выразить в ласке.