– Хороша, нечего сказать!.. Потихоньку пьет…
– Катенька… Ей-Бoгy, в первый раз!
– Глупая баба! Чего ты передо мной извиняешься? Разве здесь не хозяйка?.. И откуда этот чай?
– Мне Стеша принесла своего…
– Фи! У прислуги побирается… Коли хотела, почему за ключами не прислала?
– Катенька, я знала, что ты будешь сердиться…
– Да мне-то что? Коли хочешь от ожирения погибнуть, сделай одолжение!.. Я пальцем не шевельну. Я полагала, ты сама свою пользу понимаешь… И, кажется, сговорились мы с тобой о порядке, и ты согласилась его не нарушать…
– Катенька… Ну, прости!..
– Подумаешь, я угольев жалею и чаю, а не её здоровья…
– Ну, не сердись, Катенька! Ей-Богу, больше не буду никогда! – И Фимочка кинулась обнимать Катерину Федоровну.
Та с виду как будто и забыла об этой сценке, но иногда нет-нет, да и «съязвит» неожиданно: «А вкусен ли Стешин чай?..» На самом деле она никогда не простила Фимочке обмана, особенно в стычке с прислугой. С этого момента она стала презирать её. И в тоне ее, когда-то дружелюбно-насмешливом, появились новые нотки. Утрата этой иллюзии ещё теснее связала её с Лизой. «Вот уж эта не обманет, не продаст за конфетку! Адамант!
[182]
И до чего же взыскана я судьбой, что нашла такого друга!.. Первого друга за всю мою жизнь!..»
Как властолюбивая натура, она ценила Лизу ещё за то, что та проникновенно как-то подчинялась всем её вкусам и требованиям, как будто у неё не было ничего своего.
– Ого!.. – сорвалось как-то раз у Тобольцева, когда жена определила ему свои отношения с Лизой, которыми он очень интересовался. – Ты, Катя, её не знаешь! Она не послушная, а гибкая… вот как эта ветка… Прижми ее, придави… сядь на нее, она все стерпит, коли не сломится. А попробуй отпустить ее, она вся распрямится и на свое место станет… Так и Лиза…
– Ты идеализируешь ее, – спокойно возразила жена. – Впрочем, о Лизе не спорю. Но тебя послушать, у тебя все интересны. А просто это твоя фантазия всех в яркие цвета одевает… Ты в людях только бабочек видишь с радужными крылышками… А, в сущности, кругом одни гусеницы…
– Нет, здесь одна только гусеница… Это Фимочка…
Катерина Федоровна так заразительно и громко расхохоталась, что ей завторили дети Фимочки, бегавшие в цветнике, внизу. Они захлопали в ладоши и закричали:
– Тетя Катя!.. К нам иди!..
– У, душки! Ангелы небесные! – крикнула она, подходя к окну, и послала им поцелуй.
Этих детей она полюбила с первой минуты, как увидала их по приезде из Киева. Их тогда одели в шелковые костюмчики и новые башмачки. Пете было четыре года, Мане – три. Оба были похожи на Фимочку – белокурые, пухлые, с голубыми глазками и ярко-розовыми золотушными щеками.
– Это чьи же? Прелесть какая! – закричала «молодая». Она села на корточки, обняла ребят, расцеловала их испуганные глазки, их ручки. И тотчас разглядела, что ногти и ушки у них грязные, а под шелковым платьицем у Мани рваные штанишки.
Капитон был нежным отцом, дочку прямо-таки боготворил и часто упрекал Фимочку за её равнодушие и беспечность.
– Какая ты мать? Наша кошка на кухне и та лучше свои обязанности знает…
Лиза баловала его детей, и за это он платил невестке симпатией. Сам он редко видел ребят, разве по праздникам. Холодность бабушки к внукам всегда была его больным местом. На этот раз ласка «молодой» к его заброшенным детишкам поразила Капитона несказанно.
– Неужто так детей любите? – взволнованно спросил он ее.
– Да разве можно не любить этих ангелов? – страстно крикнула она. – Я и на улице-то ни одного ребенка не пропущу без поцелуя… А тут свои… Что на свете чище и красивее цветов и детей? Это поэзия нашей жизни.
Капитон был растроган. Он кинул уничтожающий взгляд сконфуженной Фимочке и призадумался на весь день. Было что-то в речах этой удивительной женщины, что взволновало его невыразимо… А ведь сам он её до сих пор чужой считал и даже готов был вначале враждебно отнестись к этому новому лицу в их семье… «Свои… родные… В сущности, разве это не одни слова?.. Даже у маменьки? А эта о любви заговорила сразу… Да голосом каким!..» Он чувствовал, что стоит здесь перед целым миросозерцанием, стройным и несокрушимым, как обелиск.
Скоро он убедился, что «молодая» любит детей не «на одних словах» и не по-Лизиному. Игрушками не дарит, даже порицает обилие игрушек; конфетами не кормит, а, напротив, сердится, когда Фимочка или Лиза безо времени пичкают их шоколадом. Но родная мать не могла бы лучше следить за их здоровьем и чистотой. Детская, как и весь дом, подчинилась строгому режиму. Ребят, привыкших валяться в постельках, подымали в семь, купали их в холодной воде. После чаю вели в парк до самого завтрака. В жаркие дни Катерина Федоровна заставляла их брать солнечные ванны – голеньких, в одних рубашках, их сажали на горячий песок. В холодные дни и в дождь она устраивала им фребелевские игры
[183]
. Часами заставляла плести коврик из пестрых бумажных ленточек, клеить коробочки, строить по плану дома из кубиков… Словно по волшебству кончились крики и драки, раздражавшие больную бабушку. Катерина Федоровна весь день оставляла детей на воздухе и требовала, чтоб в семь вечера они были в постели. Обедали они отдельно от больших, а в шесть им подавали чай с легкими бутербродами. Сырое молоко и сырая вода были строго запрещёны. Благодаря этой системе, через два месяца уже дети поправились от бессонниц и катара желудка… Спать дети должны были в темноте. Когда Маня капризно заявила, что она засыпает, только держа за палец няньку, Катерина Федоровна сказала: «А у няньки болит палец, она до утра не придет». Маня было захныкала, но тетя прикрикнула: «Спать сейчас! А то разлюблю!..» Маня стихла, начала глотать слезы и незаметно уснула. А через неделю она уже совсем не заботилась о пальцах няни и стала «шелковой».
Каждое утро Катерина Федоровна, целуя детей, оглядывала их зубы, ногти и их белье и сурово выговаривала няньке, если замечала упущение. Она входила в детскую и проветривала комнату, оглядывала матрасики, воевала с ленивой, неряшливой Фешей, – словом, все поставила вверх дном. Избалованная Феша возненавидела «молодую» с первого дня и беспрестанно порывалась грубить. Но Катерина Федоровна казалась неуязвимой. «Я с вами не разговариваю, – был её обычный ответ. – Я вам только приказываю. Потрудитесь повиноваться!»
– Что ты платишь няньке? – как-то раз спросила она Фимочку.
– Восемь рублей. А что?
– Никуда она не годится! Прибавь двенадцать, и у тебя будет немка… Я такой дряни и даром держать бы не стала…