– Володечка, а как же я? Я истекаю вся, так хочу его. Сил моих больше нет. Давай, я его тебе заново подниму, а? Утоли и мое желание.
– Сама, сучка, виновата, – проговорил усталым и насмешливым голосом Владимир, – какого же ты хрена, присосалась к нему, как змеюка? Все соки выпила раньше времени, а о красоте мохнатенькой родимой не подумала. Дай, в чувство прийти. Сейчас Игнат придет, и получишь свое сполна. Вон еще Катька, неоприходованная лежит, тоже, небось, мается. Не одна ты, у меня хотючая.
После того, глянул хитрым глазом, засмеялся. Рука потянулась к срамному Маруськиному месту, изловчившись, дернул за кустик волос, что торчал у нее между ног. А после его ладонь звонко шлепнула по голому заду – Маруська вскрикнула и обиженно надула губы.
Потом пришел Игнат. Он уходил печь подтопить. Как вернулся, подошел к Катьке. Сначала погладил ей живот, потом ручищи схватили Катькины титьки. Так мял сильно, словно оттянуть хотел и рассматривал у нее все красоты пристально. Даже мне срамно стало от наглых глаз Игнатовых, словно жаром опалило. Катька покраснела, как рак, но лежит – терпит. Пока все это делал, дубина у него между ног увеличилась прямо на глазах. Он и вогнал ее немедля в Катьку. Катька заохала. Он и зачал ее еть. То быстро двигался в ней, то медленно.
А я смотрю на них во все глаза, а голова дурная… Может, еще от благовоний заморских – мысли в пляс пустились. Только и меня хотючесть сильная одолела. Думаю: была, не была, чего уж теперь корчить из себя праведную, раз чести такой удостоилась, к самому барину на гульбище угодила. Все девки эвона как блажат, значит сладко им то самое, греховное… А я чем хуже? Когда еще вдругорядь пригласят? Другого-то раза может и не статься. Так захотелось, чтоб уд мужской во мне побывал! Еле терплю. А они и не собираются меня невинности лишать. Дура я была, а и сейчас не больно-то ума набралась.
Владимир в это время уже за столом сидел, вино красное из бокала попивал, серые глаза на Катьку с Игнатом уставились, смотрят не мигая. А Маруська вокруг него околачивалась. Себя настырно предлагала.
– Маруся, divine, хватит кругами хаживать. Залезай-ка на второй стол, так, чтобы я тебя видел отсюда хорошо и начинай себя пальчиками ласкать, – наконец, проговорил он. – Ножки только раздвинь пошире, как умеешь. Ты же змейка у меня гибкая. Прутик мой, ивовый. Шире тебя никто ножки не умеет раздвигать. Ты же циркачка у меня. За то и люблю тебя, персик мой смуглый, пушистенький.
Маруська вся, аж зарделась от гордости, что про нее такие слова ласковые барин вещает. И, чтобы угодить ему, проворно вскарабкалась на второй стол, только ляжки голые мелькнули. Уселась так зверски похабно, что стыдно за нее стало. Я удивилась: ноги у нее, как гуттаперчевые были. И правда – гнулись, как прутья. Да, длинные какие! Разошлись они махом в стороны, словно птицы, ручка тонкая в мохнатку пухлую вошла, закопошилась. Сама Маруська застонала показушно, спину дугой выгнула – барину потрафить решила. Мне видно было каждую складочку у нее в нутре, и что мокро там сильно. А между складочками в утробе дыра открылась. Маруська перстом секель тронет, а дырища та вся дышать начинает. Сама изгибается, ну точно – змея. Дрожит, губы горят, словно калина по осени, рука меж ног быстробыстро елозит. Я и сама к этому времени мокрая была, ноженьки не держали.
А Владимир Иванович вот, что удумал:
– Марусенька, душенька, charmant! Лучше тебя никто моим прихотям угодить не умеет. Тебя бы к турку в гарем – высокую бы цену за такую наложницу искусную дали, – проговорил барин. – Не усердствуй, пока шибко. С тобой сегодня не я играть буду, и не Игнат. А тут у нас паренек есть славный – Тихоном зовут. Тиша, подойди-ка сюда. – поманил барин, согнутым длинным перстом.
А я стою, как завороженная, и на палец тот дивлюся. Шибко длинным он мне поглазился. А потом и вовсе расплылся… Глядь – а это уже не один перст, а несколько… кружатся на свету, словно паучьи лапы. И ногти выросли на них острые, загнулись, как у совы. И все эти персты манят меня. Страшно так манят… И тут до меня дошло: это меня барин к себе зовет и Тихоном кличет.
А я стою – растопча бестолковая и гляделками лупаю – с места не двигаюсь. Спохватилась, наконец, наваждение стряхнула с глаз долой. Поглядала – нет, вроде, один перст меня манит, и поспешила к барину – как было велено.
– Тихон, видишь, какая бабеночка хотючая. Потешь ее для начала, между ножек язычком. Вдруг, твои ласки ей по сердцу придутся?
Я прямо обмерла от того, что мне приказали. Не бывало до этого в моей жизни, чтобы я женщину ласкала. Смешно сказала! Я и к мужикам-то не прикасалась. А тут – срам-то, какой! Хотя, честно сказать – мне грешнице, почему-то сильно хотелось потрогать Маруську везде, паче между ног. Я тут же вспомнила: однажды, будучи девчонкой, случайно видала в бане одну картину:
Все деревенские бабы намылись, как положено, и по домам разошлись, а тетя Груня и тетя Елизавета припозднились, видать, нарочно. Обе – вдовые, немолодые, животы и задницы у них крупные, телеса – белые, как парное молоко. Груди – по пуду висят, на поросят с розовыми пятаками похожи, треугольники между ног – пухлые, редким волосом подернуты. Смотрю на них – глаз оторвать не могу. Зачали они тереть друг дружку мочалой, пена мыльная полилась. Руки не столько мочалой заняты, сколько шарят и гладят по телесам скользким. Пальцы в ложбинах застревают… А я – стою тихонечко в предбаннике, за шторкой схоронилась – им не видать. Дело было в вёдро, краснопогодье уж неделю стояло, вот они разомлели от жара и раскрыли двери настежь.
Вдруг тетки цаловаться принялись и тискать друг дружку за титьки сдобные.
А после тетя Груня села на лавку, ноги толстые раздвинулись широко, под пухлым бугром красная трещина открылась. Груне мало показалось: пальцы взялись за края срамные, в сторону их развели, меж краев вылез розовый хоботок. Я тогда еще не знала, что это за хоботок такой… Сейчас знаю: секель это был – самое сладкое место у баб. Разных я секелей понасмотрелась на оргиях у барина. Бывали маленькие, как горошина, и крупные, словно уд мальчиковый… Но помню: секель Груни был не мал размерами и сочен. Так и таращилась я на него. А тетя Елизавета встала на круглые коленки, нос уперся в Грунин живот. Я, по малолетству, не поняла: чего она там копошиться… Подумала: наверное, грыжу заговаривает. Но не ухожу: любопытно стало. А тетя Груня задом толстым заелозила и говорит: «Лизонька, дай, удобнее лягу». Молвила это, встала и перешла на другую широкую лавку, легла на спину. Ноги полные раздвинулись, коленки согнулись, вся красота наружу вышла: больно крупное у Груни нутро оказалось… А тетя Лиза так, и припала губами и языком к ее потрохам. Потом пальцы в ход пошли, чуть ли не длань ей туды засунула. Груня только охала, да мычала, словно коровища. После, тетя Лиза на коленки встала, зад широкий поднялся, кунка наглая наружу распахнулась. И снова та же круговерть: персты, языки только и мелькали. Я за шторкой стояла, тихонько смотрела, как они друг дружку ублажали, и какое удовольствие от этого получали. Уж, они кряхтели и стонали, визжали и вскрикивали от души… Не было у них мужиков, а им, видать, хотелось сильно. А может, у них отродясь тяга к «своей сестре» была. Очень уж диковинно все это для меня, девчонки было, взволновало от пят – до макушки. Я в тот же вечер все рассказала своей старшей сестре, та отругала меня за греховное любопытство и даже крапивой стеганула.