– А вот, мы выпьем еще с тобой моей Доппель – кюммели
[67]
и гляди: я, когда взбодрюсь – на многое еще сгодиться смогу, – Звонарев, хитро подмигнув соседу, погрозился крючковатым пальцем.
– Туман мозги застилает, вот и льстишь себе от сумасбродства…
– Эх, и какая красавица! Как вспомню – мурашки по телу бегут. Никто мне так не был люб, как она… Знаешь, она же и воспитана, по-французски говорить умеет. На фортепьянах играть… У меня же в зале, почитай уж, тридцать лет, фортепьяно стоит и пылится без дела. Вот на нем она мне менуэты играть будет, а я слушать.
– Только что: менуэты и мазурки и осталось тебе играть.
– Ну почему же… Она и книжки мне вслух читать будет. А я смотреть, да любоваться на нее стану.
– Как же, ты, не поймешь, сбежит она от книжек твоих и фортепьян пыльных. Не этого молодой женщине надо!
– Но-но! Сбежит! Пущай, только попробует! Пелагеюшка быстро ее за косу приведет. А в случае чего – я ведь и выпороть могу! – потом, чуть смягчившись, он добавил, – да нет, не верю: она хорошая больно… У нее из глазок ангельских доброта так и струится. Такая жена как Глашенька, мне на старости лет – честью и отрадой будет!
– Не велика честь, если все тебя рогоносцем звать-величать начнут?! – ехидно и въедливо прошептал Егоров, дыша в лицо соседа водочным перегаром, смешанным с запахом ветчины, сдобренной кайеном.
[68]
– Знаешь, Тихон Ильич, – побагровев лицом и выкатив глаза, запальчиво отвечал Звонарев, – вот, ты, меня уж, и злить начинаешь! Полно, тебе ерунду городить! Врать, тебе не устать, а было бы кому враки слушать! – острый сухой кулак ткнулся в грудь. – Неужто, не заслужил я в жизни счастия?! – красные глаза увлажнились. Послышалось сопение, старик завозился, пытаясь справиться с внезапно набежавшими слезами. Но выпитая водка сослужила недобрую службу, обнажив старческую неуклюжую сентиментальность. Седая голова склонилась к столу, круглые плечи затряслись от глухих рыданий.
Штабс-капитан Егоров, верный и старый товарищ растерялся от такого поворота.
– Да, ладно тебе, Николенька, голубчик. Бог с тобой! Ты, право, как ребенок! Вот втемяшили-то думку нелегкую… Это все Анна Федоровна виновата!
Совсем тебя покоя ироды Махневские лишили! Ну, успокойся! Фомич, братец, не горюй! Хочешь – так женись…
Егоров неловко обнял друга. Вскоре лафитник наполнился новой порцией холодной анисовой из бутыли, что хранилась в погребе. Одноглазый штабс-капитан еще налил по рюмке себе и Звонареву.
– Давай-ка, лучше выпьем! А там уж – как бог решит… Пусть, так все и будет.
Было далеко за полночь, когда оба товарища подались домой, еле волоча пьяные ноги. Выйдя на свежий воздух, они чуть протрезвели. Влажная предосенняя ночь окутала землю мглистым холодным туманом, сырость пробирала до глубины стариковских косточек. Каждый поплелся к себе, думая о недавнем разговоре.
«Вот ведь незадача… Никак не возьму в толк: зачем это Анна Федоровна глупость такую придумала – женить Николая Фомича на своей молодой племяннице?» – рассуждал про себя штабс-капитан Егоров. – «Ладно бы, хоть богат он был, так нет… И не молод к тому же. И что за блажь в ее голову пришла? Я понимаю – она своенравна и капризна. Привычна к потаканию несуразных прихотей. Но не до такой, же степени блажить ей допущено, чтоб сие жестокосердие к родной племяннице проявлять. Креста на ней, что ли нет? А впрочем, когда Махневский род порядочностию и честью-то был славен? Норовом и спесью только и славились. А еще блудом богомерзким, да пакощью», – он смачно плюнул себе под ноги: «Ууу, слуги Приаповы!»
Николай Фомич, разомлев от бани и выпитой крепкой анисовки, споткнулся на пороге своего дома, с глухим грохотом покатилось из сеней ведро и ударилось о стоящее в углу, коромысло.
– Захар! Ты, что спишь, каналья? Не слышишь: барин домой воротился.
Сымай с меня сапоги и постель готовь. Жаль, Пелагеюшка в отъезде – совсем страх потеряли! Дрыхнут день-деньской!
Захар, спросонья, испугавшись шума, зевая и почесываясь, вывалился из людской к барину.
«Э, как барин-то набрался, так винищем и разит… И чего было, так напиваться? А еще в женихи метит… Жаль, нет дома Пелагеи Фоминичны – она бы быстро все в порядок привела. Не дала бы Егорову так барина напоить», – обеспокоился Захар.
– Николай Фомич, вы пошто так себя не жалеете? – с горечью в голосе спросил слуга, – почитай, без малого пять часов в бане парились. Вона, гляжу и на грудь приняли. У вас же сердце больное… Давно ли к дохтору посылали за каплями?
– Но-но-но, молчать мне! Кто слово тебе, холоп давал? Распустились все! Вот, возьмусь я за вас, как женюся, – выражение напускной суровости на лице вдруг сменилось сладкой мечтательностью, – послушай, Захарушка, ты видел же мою невесту Глашеньку?
– Это ту барышню, что к вам давеча от Махневых приезжала?
– Ну, ее, конечно… Ее, мою голубку…
– Ну, видал, и что с того?
– Правда, она хороша? Я влюблен в нее, как юнец безусый. А Егоров все заладил ерунду: не надобно жениться и все тут. А мне кажется – завидует он! – проговорив это, барин смачно икнул.
– Не холопское это дело – о делах барских рассуждать. Может, и прав ваш сосед. Вы бы, Николай Фомич, о здравии побеспокоились. Вона – лицо как жаром обметало… Да и Пелагея Фоминична не очень-то, кажись, рады будут сватовству-то вашему-с.
– Ой, я дурень старый: нашел, с кем о делах сердечных говорить! С холопом! Готовь мне постель и пшел вон! Спать хочу…
Как только седая голова коснулась холодной подушки, сон как рукой сняло. Его немного лихорадило при мыслях об предстоящих жизненных переменах. Не то, чтобы чувствовалось телесное и душевное томление, свойственное молодым людям, предвкушающим скорое вступление в брак. То было томление скорее другого порядка: не на шутку разыгрались нервы, больное сердце наполнила внезапная тревога. Острая игла мертвящего холода стала проникать в спину, занемела левая рука, кто-то невидимый во мраке ночи навязчиво пытался положить что-то тяжелое на грудь. Все сильнее кутаясь в стеганое одеяло, старик старался гнать подальше дурные мысли. Вот он представлял образ Глашеньки, ее походку, руки, милую улыбку, трогательный завиток у виска. Он не понимал: сон это или явь… Вот, Глаша повернулась к нему, головка откинулась назад, смех обнажил ровную полоску жемчужных зубов. Черты лица вздрогнули, взметнулись тонкие пальцы, ладони прикрыли лицо. Он настойчиво пытался убрать руки от ее лица, наконец, она сдалась: стан выпрямился, на него взглянули совсем другие глаза – не Глашины… Николай Фомич попытался припомнить… И, о боже! Пред ним стояла его покойная жена, Акулина Михайловна.