Как ни плохи были кони, да и сами вогульские ямщики, державшие ям по принуждению, но обозу, ждавшему на Серебряном ключе больших трудов и расходов, было облегчение. Тут и открылось складникам, что можно было обойтись без донцов, нанятых в Перми. По крестоцелованию они продолжали давать им харч, но всем своим видом выказывали недовольство. Долгогривого, длиннобородого Пантелея иначе как пендюхом — то есть болваном, спать да брюхо чесать, — меж собой не называли. А нынче у костра, слушая баюна, делали вид, будто не замечают казаков.
— Ишь как разбирает ярыжников! — мостясь у раздутого огня, насмешливо прогнусавил Кривонос, скрюченными пальцами затолкал бороду под войлочную рубаху, до дыр стертую кольчугами и латами. — Прямо позеленели от злости, глядят, будто извести хотят. — Он сипло хохотнул и улегся.
Рябой, кряхтя и охая, снимал кафтан. Порубленная и натруженная рука ныла к ночи. Когда в Перми он убедил складников взять казаков бурлаками, сытые, не разоренные лихолетьем пермяки, искавшие заработка у проходящих караванов, от досады плевались, обзывая пришлых донцов голодранцами и ушкуйниками.
Пантелей Пенда полулежа, как дикий зверь, смотрел на угли, жевал сухую соломину крепкими зубами. Не стриженные после московского разбора
[18]
волосы рассыпались по молодецким плечам. По его хмурому лицу метался отсвет костра. То темнели, то высветлялись его глаза.
Рябой своим знахарским глазом видел, как билась в груди молодца тоска, корчила изнутри душу. Распеленав свою кровоточившую рану, он пошептал над ней заговоры, прочел молитву Пречистой Богородице, пробормотал напоследок: «Булат, прочь отстань, а ты, кровь, течь перестань…» Приложил к ране сухие травы, стянул ее туго и улегся.
— Зверьми зыркают, — опять пробормотал Кривонос недосказанное. — Дай волю — сожрали бы… За грош с чертом породнились.
— На то и купцы! — вытягиваясь на спине, прокряхтел Третьяк. С саблей под головой он лежал на зипуне в одной холщовой рубахе и смотрел в небо.
— Новгородцы — народишко скандальный, на злое слово скорый. Я сам из них, знаю, — перевернулся другим боком к огню Кривонос, как девку, прижимая к груди кривую ордынскую саблю.
— У голодных брань на шее не виснет, — раздраженно зевнул Третьяк. Ему не хотелось слушать пустопорожнюю болтовню, мешавшую мысленно прочесть молитву на сон грядущий.
Во тьме хрустели сухой прошлогодней травой уставшие кони. За деревьями тявкала лиса. Сонные потревоженные рыбы плескались в ручье. Ветер ли пробежал по верхушкам деревьев, леший ли, потряхивая ветвями, прислушивался к разговорам.
Смущенно покашливая, появился из тьмы старый тюменский казак Гаврила, который с Ермаком русскому царю на саблю Сибирь брал и в ней служил до сносу. Был старик бел как лунь и прям как оглобля. В казачьей суконной шапке, на сибирский манер обшитой куницами, в бухарском цветном халате под суконной киреей
[19]
, он присел у костра, вытянув ладони к огню. На груди ермаковца поверх халата на толстой цепи висел полуаршинный кедровый крест. Глаза старика поглядывали молодцевато и весело. Кабы не морщинистая шея да не вислая кожа на запястьях, кто бы поверил, что он лет на двадцать старше старых уже Рябого и Кривоноса.
Третьяк с Пендой встали и поклонились. Угрюмка неловко подскочил и затоптался, не зная, как приветить старика. Кривонос с Рябым отодвинулись, уступая ему место возле огня и берестяную подстилку.
— Умудрил Господь старца! — удивленно покачал головой ермаковец, вспоминая сказителя. — Воистину, сердечное умиление! Здесь ведь все и началось! Тут каждый судьбу принял! — говорил, взволнованно озираясь, будто только что закончилась песнь. — Одни назад побежали и бесславно головы сложили, другие вручили жизнь Господу да атаману, и вышло кому как на роду писано… Мне-то куда было бежать? Десять лет с Ермаком казаковал. Вроде вас, нагрешил против Господа, против людей православных — в монастыре не отмолиться.
Ермаковец ласково взглянул на Угрюмку, перевел взгляд на иссеченные шрамами пальцы Кривоноса, на его лицо и вздохнул с укоризной:
— Мы Сибирь строили, вы — Русь разоряли! Нынче иной дорогой едешь — одни пустоши. Вроде вся земля беглецкая! — Он помолчал и добавил: — Туда шел с казной, чуть не каждый день от шишей
[20]
отбивался. За что про что у вас брат на брата так озлобился? Ничего не пойму.
— Не уживаются вместе, когда один на другого похож и оба к одному руки тянут! — процедил сквозь зубы Пенда, выдавая сокровенные мысли.
— Ты откуда родом-то? — хмуро спросил Кривонос ермаковца.
— С Поля, — браво улыбнулся старик щербатым ртом. — Где родина у казака, как не в Диком поле?!
— А я из новгородских вольных крестьян, — заговорил сердитым звонким голосом, без обычной гнусавости. — Много деды мои зол претерпели от московского холопья. С тех пор как Захарьин-Юрьев — родич нынешнего царя, опричнину на Новгород привел — не поднялись уже. Черносошные и те в Дикое поле уходить стали. И я на земле маялся нуждой, старался одолеть ее трудом, да только озлился. Думал уж, грешным делом, хоть бы сдохнуть скорей. Потом бросил все и ушел в Поле. А вскоре новый царь объявился. Мы его на Москву привели: при мне старая царица, мать-монахиня Марфа, целовала, сыном звала, бояре узнавали, Святой крест ему целовали. А после отреклись: подложный-де был — монах беглый… Это бояре на Москве испоганились! Бориску отравили, сына его удавили. Дмитрия-царя извели, царенка его на воротах повесили. Ваську Шуйского в монастырь заперли. Патриарха прежнего умучали. Вот и наказал Господь!
— Довоевались! — вздохнул Рябой, сердито зыркая на разговорившегося товарища. — По самые локти в крови христианской… А здесь — Пермь сыта! Вторую неделю идем — никто пограбить не пробовал… Чудно! — хмыкнул и поскоблил впалую щеку под редкой бородой.
— Без греха не прожить! — смиренно согласился ермаковец. — И мы не из корысти кровь проливали: все за правду, за обиды. После Бог вразумил! — Старик перекрестился со светлой печалью в глазах. — Молитесь! Спешите покаяться и отслужить, пока живы. Не старые еще. Но жизнь — она быстро летит, а Бог — Он все видит!
Пантелей вскинул голову, дернулся, будто искра залетела под бороду. Рябой метнул на него настороженный взгляд и закашлял: не понравилось ему лицо казака. А тот, сдерживая занявшуюся ярость, стал спрашивать подрагивающим голосом, будто каменья из-за щеки выплевывал:
— Зачем тебе, казаку, наказное атаманство из царских рук? В Диком поле все равны от сотворения. А в Сибири, значит, уж и старые казаки почитают за честь поделить меж собой власть, как придворные царские холопы в боярских шапках!
Старик удивленно посмотрел на длинноволосого, долгобородого молодца, притаенно улыбнулся, качнул головой, будто прощал острое словцо и возникавшую неловкость, стал обстоятельно рассказывать, как хорошо быть атаманом в немощные лета: и жалованье вдвое, чем у казака, и муки, круп так же.