– Эй, Оратор, Сталин-то твой того… Приказал долго жить, – сообщил тенор.
– Ась? – прервался докладчик. – Приказал? Чего долго?.. А-а, жить! Коля понял, Коля умный! – и продолжил тираду. О себе дурачок всегда говорил в третьем лице…
Прозвучали жидкие хлопки. Голос поощренного Оратора взвился до немыслимых высот.
– Пошел вон, безмозглый, – прохрипел кто-то.
– Э-э, да ты, никак, придурку завидуешь? – захохотал Венька. – В твою бы хрипатую глотку такую голосяру, а, Портмонет?
– Заткнись, – процедил хрипатый Портмонет и выпустил несколько блевотных слов.
Сухая доска стены скрипнула под чьим-то упершимся локтем. Это Венька встал и длинно, с завыванием, зевнул:
– У-уау-у-у, скукотища!
Портмонет, будто нехотя, предложил:
– Что, пацаны, намнем бока кретину?
– А если заявится кто?
– Пусто кругом.
– Ну да, все ж на работе…
– Тесни дурака за памятник…
Вцепившись друг в друга, Гришка с Изочкой застыли, как в игре «море волнуется»… За противоположной стеной раздались тупые, глухо екающие звуки и азартные вопли, перемежаемые жалобным, но по-прежнему роскошным, точно в насмешку, голосом:
– Сталин казаль, чоб не бить Колю… Сталин казаль – Коле больно! Бо-о-ольно!..
Хрипатый, очевидно, прихватил Гришкину лопату, брошенную в цветах:
– Держи, Веник, ломани ему по хребтине!
Послышался смачный хрустящий звук…
Изочка не выдержала. Выдралась из нечаянных объятий, взрываясь криком и плачем, но Гришка успел поймать, развернул, больно притиснул к доскам…
– Атас! – дурняком заверещал в полной тишине фистульный тенор.
– Бежим!..
– Не орите! – одернул, тяжко всхрапывая, Портмонет. – Мальчонка визжал за забором. Лушкин, с собакой играется… Раз не идет никто, значит, не видали.
– Не дышит… Шея проломленная… Оторвалась…
– Пульс, пульс щупай!
– Чего щупать… Помер!..
– Веник, ты его убил!
– Не я, это о-он, Портмоне-е-ет, – проблеял Венька.
– А лопатой кто?..
– Ты все, ты! Я не хотел…
– Я, не я – чешуя, сейчас верняк нагрянут, начнут по дворам шманать, народ трясти! Кто-нибудь на нас стуканет… Тихо! Берите его под руки, потащили… Выкинем пока через забор ко мне, ночью в реке утопим…
Немая Изочка смотрела на полосатое из-за солнечных щелей лицо поверх ладони, крепко зажавшей ей рот, и ненавидела Гришку лютой ненавистью. А снаружи забубнили разом, засуетились с невнятным шумом, протопали мимо… и все стихло.
Чуть погодя Гришка осмелился высунуть в дыру голову. Вокруг все так же дремали безучастные свидетели – пыльная дорога, заборы и лавочки с мухами. Полузатоптанные следы крови темнели на земле, валялись искрошенные стебли цветов. Лопаты не было. Дети бросились прочь.
– Они убили его до смерти! – крикнула Изочка, очутившись на своей улице, и схватила Гришку за руку. – Пошли к милиционерам, расскажем им все!
Он вырвал руку:
– Не надо… Не надо!
– Почему?
– Допрашивать станут, а я лопату без спросу взял… Папаша с полевых приехал, узнает, что я с тобой вожусь…
– Ну и что?
– Он меня изобьет!
– Почему?
– Започемукала! Потому что ты – дура! – В Гришкином голосе дрожали слезы. – Говорил же – нет под памятником героев!
– Ты мне больше не друг!
– Не трепись никому, – бормотал Гришка, близкий к истерике. – Папаша изобьет меня, изобьет… изобьет…
Остаток дня Изочка провела будто в жутком сне. Она чувствовала себя затаившейся сообщницей бессмысленной бойни, вместилищем омерзительной грязи. Глядя в окно, ничего не видела и думала: если во всем признаться, Мария непременно отведет в милицию. Хулиганов схватят и, может, посадят в тюрьму. О случившемся узнают люди, живущие у магазина, в домах рядом с площадью и напротив, в бараках на соседних улицах, и отец Гришки. Любительница всяких слухов тетя Матрена рассказала однажды Марии, что он, пьяный, колотит сына…
Изочка прижималась к маме с зажмуренными глазами и целую минуту не думала ни о чем. Но истекала эта пустынная капля времени, и в голове возникало видение: тонкие руки тщились защитить от ударов искаженное мукой, залитое кровью мартышечье лицо, в изумленных глазах стыл ужас. Страшный удар рубил на высокой ноте прекрасный и беспомощный звук…
Спотыкаясь о половицы, Изочка слепо слонялась по комнате. Встревоженная Мария решила, что дочь захворала, велела лечь в постель. Мяла живот и спрашивала:
– Тут больно? Или тут?
А в Изочкиной голове откликалось: «Коле больно!.. бо-о-ольно!..» и трясло как в лихорадке. Безысходный ужас – Колин, свой, Гришкин – вырвался наконец в громких рыданиях. Мария не делала попыток остановить приступ, и спазмы плача пополам с сумбурными воплями, не встречая сочувствия, утихли сами собой.
– Успокоишься и расскажешь в чем дело, хорошо?
Невозмутимость Марии подействовала на Изочку отрезвляюще.
– Хо-оро-ошо, – захлебываясь слезами, пролепетала она.
Мария ждала. Через некоторое время дочь отвернулась к стене и заставила себя выговорить косным языком:
– Мне… ночью плохой сон приснился.
– Ну-ка, расскажи, что за сон!
– Плохие люди… убивали хорошего человека… а я стояла, смотрела и ничем не могла помочь. Он кричал: «Больно, больно…», и у меня разрывалось сердце… Во сне же иногда бывает не как понарошку…
Мария, кажется, поверила. Намочила носовой платок и положила на разгоряченный лоб Изочки. Мягкие губы коснулись щеки.
– Спи, доча… Хочешь, я спою тебе папину песню о янтаре?
– Хочу…
Изочка уснула, а среди ночи ей то ли послышался, то ли приснился чей-то отдаленный крик, и сон улетел.
На стене играли полосатые, как лучи под памятником, блики лунного света. Изочка зарыла голову в подушку. Вместо Колиной обезьяньей мордочки в глазах замельтешило белое от страха Гришкино лицо: «Не надо… Не надо!.. Папаша изобьет меня… изобьет… изобьет…» Отчаяние, гнев, стыд выбились в подушкин пух с новым задавленным плачем.
Как теперь радоваться первым урокам и пятеркам, по-прежнему есть, гулять, спать? Как жить с болью убитого Коли и жалостью к живому Гришке… с ненавистью к хулиганам – с этой огромной, гнетущей, черной ненавистью, что пришла вдруг на смену ужасу?
Если жалость – сестра любви, то чья сестра ненависть? Сестра зла?..
Изочка плакала болезненно – жалостливо и злобно; плакала наедине со своей маленькой душой, долго и непривычно тихо – впервые не для того, чтобы разбудить Марию, а наоборот, – чтобы не разбудить. Тяжкая ненависть понемногу растворилась в слезах, вылилась с ними, и горлу стало легче дышать.