– Ну…
– Также признай, что насколько неприличным ни был тот факт, что ты находилась наедине с Квентином Стенхоупом во время всего долгого путешествия из Праги в Париж, эта поездка оказалось самым приятным неприличным событием твоей жизни, о котором ты ничего никогда и никому не расскажешь, даже своей лучшей подруге.
– Не расскажу чего? – Я постаралась вырваться, но Ирен вцепилась в меня так, будто я была беспризорником, пытавшимся обокрасть пасторскую дочку много лет назад. Так Фейгин мог вцепиться в Оливера Твиста, если бы тот задумал припрятать для себя часть дневной выручки, заработанной попрошайничеством. – Я… Мне… – Наконец я освободилась из железной хватки примадонны и остановилась. – Мне нечего рассказать, Ирен. Ничего такого, что могло бы тебя заинтересовать. Это было самое… обычное путешествие. Поезда, станции, бесконечные пейзажи за окном.
– Ничего такого? О чем же вы говорили все эти «обычные» дни?
– Говорили? Я… не помню. Точно не помню. А если бы и помнила, тебя это не касается!
– Ага! Значит, не помнишь? Однако ты помнишь достаточно, чтобы использовать забывчивость как отговорку. Как Годфри говорит в суде, «мне нечего добавить к сказанному»! Нелл, я не преувеличиваю, когда говорю, что даже Шерлок Холмс, при всей его хитрости и поразительных дедуктивных способностях, хуже ориентируется в таких делах, чем мы с тобой. Только нам под силу остановить убийцу, хотя при этом и придется столкнуться с такими ужасами, которые потом много лет будут преследовать нас в ночных кошмарах. Да, у меня есть некоторое преимущество, потому что я всегда ожидаю от жизни подвоха, но я знаю, что и ты способна противостоять любым испытаниям, через которые заставит нас пройти этот злодей. И, – она совсем отпустила мою руку, – я просто не справлюсь одна.
Если бы я не задержала дыхание на все время монолога Ирен, я бы ахнула, услышав последнее признание. Глаза подруги цвета русского янтаря смотрели на меня не отрываясь.
– Мы можем продолжить начатое и сразиться с чудовищем, которое убивает и уродует девушек, или же мы можем оставить все в руках жандармов и Шерлока Холмса и отойти в сторону, как поступали все женщины до нас.
Я сжала затянутые в перчатки руки. Одно дело – корпеть над набросками с места преступления и иллюстрированными газетами. И совсем другое – бросить вызов прямо в мертвенно-бледное лицо смерти. Я вспомнила ночной кошмар Ирен – первый, свидетельницей которого мне довелось стать. Она просила меня принять решение. Еще не поздно отступить. Мы все еще можем встретиться с Брэмом Стокером, прогуляться по жуткой выставке мертвых тел, как делали тысячи людей еженедельно, и вернуться в Нёйи: лакомиться булочками и кормить Казанову виноградом.
Или же мы с головой погрузимся в грязные книги и кровавые убийства.
И возможно, спасем чью-то жизнь.
Мои пальцы, будто в поисках утешения, сами собой нащупали шатлен в кармане юбки, перебирая брелоки, как если бы это были ключи от царства или неизменные четки католика. В первый раз я поняла, что передо мной стоит вопрос веры: во что или в кого мы верим.
С тех пор как восемь лет назад Ирен спасла меня от нищеты на лондонских улицах, я всегда верила в свою подругу и рассчитывала на нее. Теперь мы были в Париже, и настал ее черед верить в меня и рассчитывать на мою поддержку.
И я кивнула. Мрачно.
А еще мне очень хотелось перехитрить самого Шерлока Холмса. Лично.
Глава двадцать четвертая
Морг обреченный
Если столы пусты и не на что поглазеть, они начинают ныть, что смерть взяла нынче выходной, совершенно не думая об их развлечении.
Виктор Фурнель
Если что-то и могло подтолкнуть меня к пересмотру своего опрометчивого решения, так это единодушное неодобрение, которое у книготорговцев вызывало одно только упоминание о книге «Psychopathia Sexualis».
Впервые в жизни я пожалела о том, что не знаю латыни, хотя и без этого понимала, что определение «sexualis» имеет весьма сомнительный подтекст, что делает слово «psychopathia» еще более зловещим и загадочным.
Наконец один из стариков-торговцев, покопавшись у себя под ногами, поставил перед нами заплесневелую картонную коробку. Оттуда он вытащил скандальный томик с таким видом, с каким, наверное, бургомистр Гамельна извлекал на свет божий дохлую крысу.
Сама книга оказалась в удивительно хорошем состоянии, учитывая ее дряхлого хозяина и грязное хранилище. Ирен раскрыла ее наугад и стала читать первый попавшийся отрывок. Потом нахмурилась и перевернула страницу, а затем еще и еще одну, хмурясь все сильнее.
Похоже, мои опасения подтверждались.
– Тебе сложно понять, что там написано? – спросила я.
– Да, – сказала она, вдруг с резким хлопком закрывая книгу.
Примадонна протянула старику несколько монет и засунула томик под мышку.
– Я думала, ты хорошо читаешь по-немецки.
– Книга напечатана одним из раздражающих немецких шрифтов наподобие того, что можно увидеть в Келлской книге
[68]. Позже разберусь, – решила она. – А теперь, Нелл, что там показывают твои часики? Боже мой! Почти одиннадцать. Скорее в морг, лучше всего через мост Архиепархии!
Как будто это самое обычное дело для живых – спешить в морг.
В садах вдоль причалов резвились дети: какое это было радостное зрелище! Французские малыши – очаровательные создания, сохраняющие серьезное выражение лица даже во время игр. Английские няни были здесь в такой же моде, как французские горничные в Лондоне, и я вздохнула с чувством ностальгии, пока мы проходили мимо распускающихся цветов и пышущих здоровьем парижских семей.
Прелестная картина все еще стояла у меня перед глазами, когда мы окунулись в суматоху, царившую у здания морга. К счастью, наш сегодняшний эскорт был высоким мужчиной, и мы с Ирен одновременно заметили его, меряющего шагами мостовую перед главным зданием. А здание глубоко впечатляло, как и всякий раз.
Морг Парижа, подобно французскому флагу или национальному девизу, тоже состоял из трех частей. Из предыдущего опыта я знала, что тела в здание заносят через задние двери – те, что выходят на реку. Публика же стекалась поглазеть на смерть к парадному входу.
Этой части здания я еще не видела. Фасад был прост, как сама смерть: главное здание и два крыла, представляющие собой точные реплики основного строения, украшенного греческим фронтоном. Массивные колонны фасада напоминали обелиски военного кладбища, а над ними на центральном портике были выбиты слова: «Свобода, Равенство, Братство». Из крыш боковых построек торчало несколько узких печных труб, словно винтовки на параде.
Меня поразило, насколько подходит французский революционный девиз для места, где хранятся мертвые тела, ибо где можно увидеть более абсолютные свободу, равенство и братство, чем в смерти?