Его потенциал восхищает меня.
Мы говорим на одном языке, хотя его слова грубы и безыскусны. Кроме родной речи, у нас с ним нет больше ничего общего.
Теперь, когда он согласился поделиться со мной своей тайной, его охватывает возбуждение.
Мне следует одеться в рясу монаха.
Я говорю, что плаща с капюшоном будет достаточно.
Нет. Только ряса монаха. Я уступаю и приказываю Чарли раздобыть нужное одеяние. Не знаю, как он его найдет. Я никогда не задаю ему вопросов. Меня устраивает, что все мои прихоти исполняются, и я не желаю знать, каким образом.
Он говорит, что мне надо спрятаться и оставаться в укрытии, что бы ни произошло.
Он говорит так, будто в том случае, если я ослушаюсь его, я превращусь в камень подобно герою старой волшебной сказки, поэтому я торжественно соглашаюсь и даю клятву, положив руку на грубое деревянное распятие, которое он достал специально для этой цели; заноза, засевшая у меня в ладони во время церемонии, потом воспалится, и ее будет практически невозможно вытащить.
За время своих путешествий мне удалось собрать коллекцию разнообразных распятий: серебряных, аметистовых, малахитовых и хрустальных; это любопытные безделушки, часть из которых представляет ценность, но не более того. Я уже давно не ощущаю интереса к распятиям.
Но не к крестным мукам.
Он волнуется, как невеста, натягивая грязную крестьянскую рубаху и свободные штаны, будто это свадебный наряд. Я предлагаю ему новую одежду, но его, как зверя, тянет к собственному запаху.
Он обожает крайности, даже в выборе костюма.
Какая жалость, что мне присуща брезгливость. Возможно, опустись я до уровня животного, то смогу понять его лучше. Но я господин, а он зверь, и, находясь на разных уровнях, мы только дополняем друг друга.
Перед тем как выйти из дома в десять вечера, он заставляет меня встать на колени и помолиться. Он складывает мои ладони в молитвенную лодочку и оборачивает вокруг них оловянные четки.
По его настоянию я клянусь не снимать рясы. Клянусь, что, подобно монаху, буду не более чем молчаливым свидетелем. Он смеется и заставляет меня дать зарок сдержанности и послушания.
– То есть бедности? – переспрашиваю я.
Он качает неопрятной головой. Только сдержанности и послушания, и только этой ночью.
Приходится признать, сердце у меня бьется учащенно. Соглашаться на его дикие требования для меня в новинку. У меня нет привычки подчиняться желаниям других людей. Пристальный, ласковый, безразличный взгляд его светлых глаз неодолим. Предчувствие того, что я не смогу контролировать события, будоражит меня больше любого из моих предыдущих дел.
Обычно я прячусь и подглядываю, тайно управляю событиями.
Но события сегодняшнего вечера, это я знаю наверняка, будут неуправляемыми. Они будут безумно случайными. Сумасшедшими.
Во мне клокочет возбуждение.
Он видит нетерпение в моем взгляде и вырывает четки у меня из рук, будто срывая оковы.
Он молод, необразован, груб и, вне всякого сомнения, ненормален.
И тем не менее он чувствует себя равным мне.
Какой восхитительный зверь!
Он принадлежит мне – как все остальные принадлежат ему.
Мы идем. Долго. Я следую за ним в своей готической рясе монаха.
Камни мостовой влажные; он пробирается окружными путями, по маленьким узким улочкам. До меня доносится застоявшийся аромат реки. Запах жарящихся колбасок и сточных канав. Я чувствую вонь отсыревшей шерсти собственной робы, и ее капюшон в буквальном смысле вынуждает голову – благопристойно? – склониться, будто макушку подчинившегося судьбе животного.
Этой ночью я буду молчать, как бессловесное животное, что бы ни случилось. В этом я клянусь себе – единственному богу, которого знаю.
Ладонь пульсирует болью. Щепка от распятия, которая вонзилась в кожу, причиняет страдания. Из меня вышел отличный монах: я подвергаю себя пыткам за святое дело, за безбожное ликование, которое испытываю в роли смиренного наблюдателя загадок жизни.
Я останавливаюсь, заметив впереди стены Нотр-Дама. Вот я, согбенный Квазимодо, одетый в колючую шерстяную рясу матери-Церкви, иду, подобно христианскому Калибану, под сенью самого святого из святых соборов христианского мира… во Франции, по крайней мере.
На мгновение страхи религиозного детства вновь охватывают душу. Я страшусь, что полчища мстительных ангелов явятся с небес, чтобы поразить меня, нечестивую душу… но это лишь сказки, как я понимаю теперь, а реальность заключается в том, что люди творят зло, а Бог и ангелы не обращают на это никакого внимания. Такова моя религия.
Он тянет меня за широкий рукав рясы, увлекая за собой в лабиринт улочек под нависающей громадой собора. Мы одни в целой вселенной, и от него разит несвежим пивом.
– С этого момента ты не произнесешь ни слова. И будешь там, где я укажу тебе.
– И где же?
– У них есть какое-то название для этого места, здесь, в городе. – Он выплевывает слово «город», как худшее из ругательств. – В моем краю нам приходилось зарываться в бездушную землю, чтобы проводить церемонии. Здесь у нас тоже есть нора.
Я молча киваю.
– Там, внизу, наша часовня, – продолжает он. – Мы сложили ее своими руками, своими сердцами. – Он указывает плохо выбритым подбородком на возвышающиеся за нами башни. – Она древнее того крашеного гроба из камня, воняющего ладаном и развратом. Это наш собственный собор, где мы призываем нашего собственного бога. И он отвечает нам. Ты увидишь.
Я следую за ним внутрь древнего строения из дерева и камня.
Он проходит в еле заметную дверь, я иду по пятам. Моя ряса цепляется за шероховатое дерево, и кажется, что это попрошайки тянут меня за подол. Я никогда не подаю милостыню.
Снова и снова я высвобождаю свое одеяние и слышу, как рвется шерсть, и вдруг… прохладный воздух подземелья. Спотыкаясь, мы начинаем спускаться по грубым каменным ступеням.
Здесь темно. Я следую за ним по запаху.
Потрясающе! Привыкнув к цивилизованным ароматам, а здесь я иду по следу, словно гончая. Я чуть не смеюсь вслух, но вспомнил, что он приказал мне сохранять молчание.
Теперь я не более чем чистое восприятие в раздражающем шерстяном коконе. Я не знаю ни где нахожусь, ни что произойдет, когда мы наконец будем на месте. Это восхитительно! Какая находка, этот мой зимний оборотень! Если бы только Тигр мог видеть меня сейчас – в самом сердце дикости в сердце самого цивилизованного из городов: Париж, mon amour
[69].
Мне приходится сдерживаться, чтобы не захохотать подобно гиене, почувствовавшей добычу.