Темнота, теснота и тайна опьяняют.
Ступени заканчиваются, и я останавливаюсь.
Он снова хватает меня за рукав, тянет вперед на несколько шагов, а затем толкает в нишу стены.
Камни подаются под моими ногами, ворочаются, сухо стуча, словно кастаньеты.
– Стой здесь! – шепчет он хрипло. – Ты статуя. Святого. Святого… Вороньего Глаза
[70].
Тот факт, что я буду только наблюдать, возбуждает его не меньше, чем меня.
В запретных фолиантах есть подходящие к этому случаю слова, но я предпочитаю читать лишь великую книгу жизни и смерти.
Я слышу, как где-то бьется бутылка: стекло звенит сонмом маленьких колокольчиков.
В темноте вспыхивает огонек спички. Зажигают восковую свечу, и вокруг распространяется дух святости. Святой дух.
И я снова оказываюсь в часовнях своего детства; выражения лиц темноликих мадонн неуловимо меняются в свете сотен пляшущих огоньков свечей.
Пляски. Здесь будут танцевать.
С той стороны, откуда мы только что пришли, слышится шарканье грубых деревянных подошв.
Чиркают спички, порождая запах серы и огонь. Млечный путь толстых кривых свечей освещает пещеру.
Я смотрю под ноги. Я стою не на камнях: пол устилают черепа и берцовые кости.
Я нахожусь в склепе. В одной из ниш древних катакомб. Ноги покоятся на костях римских католиков. Вот почему он смеялся, называя меня статуей святого.
Я стою на останках иных времен, так глубоко под землей, что кажусь себе не более чем тенью умершего.
А они собираются передо мной, появившись бог весть откуда. Цыгане, бродяги, кочевники и крестьяне, пришедшие за тысячи миль, выползшие из грубых землянок, выкопанных глубоко в недрах родных деревень, о которых он мне рассказывал.
Здесь почва была изрыта много веков назад. Здесь они оказались в древнем амфитеатре, где до них столетиями поклонялись богам римским, и христианским, и кто знает каким еще.
Это место наполнено странным кислым запахом и необузданной силой.
В свете множества чадящих свечей я вижу, что каждый человек принес с собой по бутылке. Бутылки всех цветов и размеров, даже грубые глиняные сосуды. Мой зверь не терял времени. Он воткнул оловянную терку в древнюю деревянную стойку, поддерживающую каменный свод, подобно стволу дуба.
Мужчины сгрудились вокруг нее, чтобы соскрести восковые пробки со своих бутылок.
И какие это мужчины! Многие из них босы, как животные, и бородаты. Одеты в потертые штаны из грубой ткани и рваные блузы, через прорехи которых виднеется похожая на грязный пергамент кожа; стоптанные сандалии подчас просто привязаны к ногам бечевкой.
Они атаковали терку, как самцы на гоне. Скоро красный воск с бутылок покрывает ее, словно запекшаяся кровь.
Один из мужчин отходит с бутылкой в сторону и с силой хлопает по донышку, напоминая повитуху, оплеухой побуждающую к жизни новорожденного.
Пробка пулей вылетает из горлышка и ударяется о низкий каменный потолок.
Голова мужчины уже запрокинута назад, и чистый жидкий огонь утоляет его жажду, в то время как дурманящий, приторно-сладкий запах наполняет каменный грот.
Мне приходится ухватиться за камень и кости, чтобы только устоять на ногах.
Отвлекшись на зрелище открывания бутылок, я не сразу замечаю, что в черную часовню под собором вошли женщины.
Они облачены в белое – наверняка переоделись в узком проходе за склепом.
На них платья с широкими рукавами, почти как у друидов, хотя эти люди находятся за тысячи верст от друидов и от Ирландии. На талии у каждой повязан цветной пояс, и когда они становятся в круг и идут в хороводе справа налево, при этом затянув какую-то песню, мне кажется, что я вижу подземное отражение труппы русского балета. Их движения полны смысла.
Мужчины присели на корточки по кругу, прислонившись к грубым каменным стенам. Они пьют, хлопают себя по коленям и подбадривают танцовщиц хриплыми голосами.
Женщины двигаются все быстрее; белые целомудренные одежды развеваются все сильнее. Сперва я вижу монашек, а через секунду передо мной предстают нимфы. Девственные весталки в мгновение ока превращаются в храмовых проституток.
Мужчины, похоже, чувствуют то же самое, что и я.
Они поднимаются, перемешиваются с танцующими, отрывая полосы ткани с их рубах и все быстрее раскручивая тела женщин, чтобы подстегнуть к еще большему неистовству. Губы мужчин то и дело тянутся к бутылкам, как младенцы тянутся к материнской груди.
Воздух нагревается от испарений кружащихся тел. Я задыхаюсь в своей рясе, но не решаюсь сорвать ее.
В теплом свете свечей видно, что лица женщин покрылись красными пятнами и лоснятся от пота.
Мужчины теперь танцуют вместе с ними; мой протеже мелькает то тут, то там, глаза и руки каждой женщины протянуты к нему, будто он центр вселенной.
Это неистовый экстаз танца. Голоса вздымаются все выше. Мужчины и женщины начинают падать, содрогаясь всем телом.
На каменном полу они извиваются, как змеи, и, подобно змеям же, начинают появляться оголенные конечности… руки, ноги, мужские органы. И сливаются. Они бросаются друг на друга, словно волки. Это римская оргия, на которую ни у одного римлянина не хватило бы воображения. Воздух наполнен зловонием греха и спасения, спиртного и горящих свечей. Экстаз чувственный и религиозный.
Я стою в своей потайной нише, под завесой из мокрой шерсти; меня никто не видит, не ощущает, не трогает.
Этот танец – более величественный и более низменный, чем пляски цыган. Это балет примитивной души. Бессмысленные возгласы и восклицания эхом отражаются от костей мертвых мучеников.
Один из мужчин стоит в стороне от остальных. Но он наблюдает за толпой лихорадочно горящими глазами и вдруг хватается за штаны в паху и разрывает их.
Зияющие раны открываются взгляду там, где должны быть его половые органы.
– Ecce homo!
[71] – выкрикивает кто-то на почти неузнаваемой латыни, единственном из языков вавилонских, который я слышу во время этой безумной церемонии.
Се муж. Муж, лишенный мужественности, думаю я, глядя на кастрата. Дрожь пробегает у меня по телу.
Демонстрация увечий и его гордость ими только подстегивают толпу к еще большему неистовцу. Я слышу удары хлыста и закрываю глаза.
Мне казалось, что меня ничто не может поразить, но сейчас получаю доказательство обратного.
Мой зверь превзошел и самого себя, и меня.
Возможно всё.