Здесь мифы кончаются, и начинаются несовпадения националистической теории и националистической практики. Особенно резко это проявляется в трех моментах: с соответствием исторической правды национальному мифу (проблема «исторической достоверности»), с определением границ нации («проблема идентичности») и с формой желаемого национального удовлетворения (она же «национальная идея»). Нетрудно видеть, что эти три проблемы аккуратно охватывают прошлое, настоящее и будущее нации.
Начнем с последнего. Известно, что одним из популярных вариантов национального самоутверждения является создание собственного независимого государства. Однако он далеко не единственный: не менее часто национальное чувство присваивает своей нации право распоряжаться судьбой других наций — или империалистически, или в форме завоевания привилегированного положения для данной нации в одном, а то и в нескольких, государствах (типический случай — «национализм диаспор» или близких к ним по положению национальных меньшинств). Иной раз ярко выраженный национализм спокойно относится к формам политического бытия. Не предполагающим суверенитета — таким, например, как пребывание в составе большой многонациональной империи
[67] или добровольное подчинение признанным мировым лидерам
[68].
Наконец, существуют нигилистический национализм, ищущий самоутверждения не столько в построении чего бы то ни было «своего», сколько в разрушении «чужого»
[69]. К тому же цели националистического движения могут еще и меняться со временем: любая конкретная «программа» здесь является чем-то вторичным по отношению к национализму как таковому. Грубо говоря, это «повод, а не причина».
Теоретики «национальной идеи» этот момент, как правило, игнорируют — и правильно делают. Есть нехорошая закономерность: чем точнее обозначены цели «национального возрождения», тем вероятнее неудача. Это не значит, что «национальной идеи» вообще не должно быть. Просто идея не есть программа.
Национализм — не столько «учение», сколько особое устройство взгляда: «национальная идея» — не картинка, а окно, сквозь которое смотрят на мир, выискивая там интересное для «национального интереса»: хороший националист видит свой интерес везде. Поэтому интенсивные поиски «национальной идеи» — очень плохой признак.
Если на эту тему много говорят и пишут, это означает одно из двух: либо этой идеи нет и неизвестно, где ее взять, либо она есть (но через предлагаемое окошко «ничего не видно» или ее почему-то стыдятся, как стыдятся рассматривания «неприличностей»).
Но вообще-то, идеальная форма бытования национальной идеи — секрет полишинеля: то, о чем все причастные прекрасно знают (ибо видят) и молчат
[70].
Еще сложнее обстоит дело с «идентичностью». Все попытки решить эту проблему на вербальном уровне обычно только смущают умы. Более того: любой «внешний» взгляд на любую конкретную нацию (предполагающий какие бы то ни было «определения» таковой) оказывается прямо противоречащим националистической практике. Националист, как правило, не может — и более того, не хочет — ответить себе и другим на простейший вопрос о границах «своего народа» (например, о том, «кто может называться немцем» или «кто такой еврей»). При этом все предлагаемые со стороны дефиниции («немец есть то-то и то-то»), как правило, яростно отвергаются — причем тем яростнее, чем сильнее в человеке «национальное чувство». Возникает ощущение, что «критерии суждения» в этом вопросе не просто не вербализуемы до конца (это было бы полбеды), но еще и подвергаются активному вытеснению, причем подобное вытеснение является важным признаком наличия национального чувства
[71].
Если же посмотреть на «само дело», то признаки национальной идентичности могут быть сколь угодно ничтожными и случайными, и этого оказывается вполне достаточно для практических целей. В том числе и таких серьезных, как этническая чистка: библейская ситуация с «шибболетом»
[72] является в некотором роде типической. В крайнем случае в ход идет чутье, т. е. невербализуемое ощущение «чужого» — и это работает.
Подобная ситуация связана с принципиальной неделегируемостью посторонним (в данном случае «независимым наблюдателям») важнейшего права «национально-сознательного» индивида: права судить, кто может и кто не может принадлежать к нации. Очевидно, что право включать или не включать кого-то в группу есть власть, причем власть в самом прямом и непосредственном ее виде — как право исключать из группы, осуществлять остракизм. Кстати сказать, «этническая» власть — право каждого судить о каждом, причем право неотъемлемое, есть не что иное, как народовластие, причем в его самом чистом, «естественном» виде. Передоверять такое право «теоретикам» и их теориям означало бы не что иное, как утрату того самого «самостояния», к которому нация так стремится. Едва ли Ренан в своем известном высказывании («нация — это ежедневный плебисцит») имел в виду эту сторону вопроса — но здесь оно как нельзя к месту.