«Господи, это какой-то кошмар, – летуче подумал Владимир и отстранился от назойливой Алены. – Неужто меня так прёт от этих грибов? Я в этом адском царстве скоро не буду отличать сон от реальности, галлюцинации от нормальных личностей».
– Ладно, твое благородие, я пока настырничать и увещевать тебя не буду. Я обожду малость. А как полечу тебя заговором, так у нас с тобой такА любовь будет, что все обзавидуются…
– Я уже от зависти слюни пускаю, – из-за балдахина раздался голос инвалида.
– Прекратите же все, наконец! – закричал Владимир. – Надоело!
– А коли надоело, я лучше барин, вам спою и спляшу, – басом отозвалась Аленка. – Я когда сытая, завсегда пою! Меня все на деревне слушают.
– Не надо… – слабо возразил Владимир. Но видя, что с Аленкой спорить бесполезно, махнул рукой: «Пускай уж лучше поет и пляшет, чем с любовью ко мне лезет».
Алена Митрофановна одернула тугой сарафан и вышла на середину широкой комнаты. Она снова поклонилась в пояс и торжественно произнесла:
– У церкви стояла карета. Поет Бочкина Алена Митрофановна.
Странное дело: комната изменилась – расширились, словно растаяли голубые стены, бревенчатый потолок стал намного выше, побелел и покрылся художественной лепниной. По углам обозначились массивные колонны, увенчанные замысловатыми капителями. Ярким светом засверкала огромная театральная люстра, появилась и широкая сцена с тяжелым бархатным занавесом. На сцене стояла новоявленная артистка. По сумрачным углам раздались приветственные аплодисменты и легкое покашливание, возня и скрип театральных кресел. У Владимира было такое ощущение, что он попал в партер Александринского театра, а по бокам в бенуарах, в пышных ложах и в бельэтаже восседала многочисленная, довольно приличная публика. Запахло пудрой, дорогими духами, шелковыми и парчовыми тканями, мокрым волосом, помадой, влажным мехом соболей, напудренной кожей перчаток, английской ваксой, леденцами монпансье и прочими театральными запахами. Из углов слышался шелестящий шепот, постукивание лорнетов и моноклей.
Наконец публика утихла. Вышел дирижер в темном фраке и бабочке под белым тугим воротником и поклонился в зал. Важная публика снова захлопала, но уже чуть меньше, чем приветствуя саму артистку. Позади Аленки показался струнный оркестр, в котором сидели балалаечники, виолончелисты, скрипачи, арфисты и гусляры, также одетые в темные фраки и белые сорочки.
Алена с пунцовыми от волнения щеками еще раз поклонилась публике. Яркие софиты освещали ее монументальную, плотную фигуру. Откуда ни возьмись на рыжей голове артистки оказался расписной, расшитый бисером, русский кокошник. Торжественно ударили литавры, к ним присоединились балалайки, гусли и виолончели. Алена Митрофановна гордо вскинула голову, широко открыла рот и запела:
У церкви стояла карета,
Там пышная свадьба была.
Все гости нарядно одеты,
Невеста всех краше была.
Все гости нарядно одеты,
Невеста всех краше была.
На ней было белое платье,
Венок был приколот из роз.
Она на святое распятье
Смотрела сквозь радугу слёз.
У нее был сильный, звучный голос, а вернее голоса: она начинала петь женским сопрано, затем переходила в контральто, в припеве звучал мужской баритон, спускаясь местами на басы. Причем казалось, что поет не одна Аленка, а многоголосый хор, в котором она солирует. И пела она так чувственно, с душой, что Владимир невольно заслушался.
– До чего же хорошо поет наша Аленушка, – откуда-то из бенуара раздался голос поручика. – Эх, до чего сердце забирает! – всхлипнул он. Было слышно, что расчувствовавшийся инвалид 1812 года пустил скупую, а может и не скупую (судя по многократным всхлипываниям) слезу.
В зрительном зале также послышались всхлипывания и шмыганье носов. Как только она закончила, зал взорвался аплодисментами. Алена Митрофановна поклонилась и с достоинством выслушала все овации. Потом снова приосанилась и сделала головой и руками жест, означающий благодарность за теплый прием и готовность петь дальше. Публика утихла, словно бушующее море, плесканув на прощание парочкой нестройных аплодисментов.
– Камаринская. Поет и пляшет Бочкина Алена Митрофановна.
Дальше пошло небольшое музыкальное вступление, похожее на Глинковскую обработку и, наконец понеслась задорная мелодия «Камаринской».
Лицо артистки изменилось: пропала печаль и сосредоточенность. На их смену пришли задорная улыбка и веселый блеск в глазах:
Ох ты, бабочка молоденькая,
Чернобровенька, хорошенькая,
Ох, не ты ли меня высушила,
Ай, без мороза сердце вызнобила.
Причесалась по непутевой головушке,
Ой, по буйной по головушке,
Причесалась, звала в гости побывать,
Побывавши, звала вместе погулять.
Эх, гуляй, гуляй, удала голова,
А разливалась, разливалася вода,
Заливала все болота и луга,
Оставался один маленький лужок,
Стосковался по мне миленький дружок.
Пропев песню, Аленка пустилась в веселый пляс – замелькали голые, грязные пятки и покрытые рыжим волосом, крепкие икры. Она расхаживала словно «пава», покачивая крутыми бедрами, вертелась как волчок, а позже по-мужицки пустилась вприсядку. Расписной кокошник слетел с рыжей головы и закатился в угол сцены. Ошалелый от ее «исполнительского творчества» Владимир лицезрел мелькание толстых коленок. Пока она плясала, боковым зрением Владимир уловил то, что Василий Степанович перестал плакать: его физиономия расплылась в довольной улыбке, он покачивал головой в такт задорным плясовым аккордам – массивный кивер снова съехал на бок.
В конце пляски раздался треск, и сарафан артистки еще больше расползся по швам, а из разорвавшейся льняной блузки вырвались на свободу две огромные белые груди, похожие на молочные фляги, увенчанные ярко-красными сосками. Аленка ойкнула и прикрыла красоту руками. Аплодисменты буквально взорвали зал. Аленка смущенно кланялась. А из зала неслись мужские голоса: «Брава, брава!», и кто-то отчаянным голосом крикнул «Бис!». На сцену полетели охапки цветов. Алена одной рукой собирала букеты, другая рука была занята – она прикрывала переспелые молочные прелести.
Затем сцена и театр куда-то исчезли – комната Владимира вновь стала прежней. Он увидел, что инвалид снова задремал, а Аленка, прикрыв круглую спину какой-то шалью и скромно притулившись к стене, возле невесть откуда взявшейся лучины, сидела и штопала себе блузку.
– Садись, Владимир Иванович, сейчас я одёжу заштопаю, и мы с тобой баеньки лягем.
– Прекратите, Алена Митрофановна, никуда я с вами не лягу! – почти крикнул он.
– Охо-хо, лихоткО, как же тебя вызнобило всего: с лица сошел, весу в тебе мало, да духу на жменьку. Я же говорю: сглазили тебя бабы – волочайки, титешницы завистливые, до чужого уда падкие… – в Аленкином рыжем лице читалось сочувствие и озабоченность. – Ну, погоди, я тебя в чувства – то приведу.