И это в то время, когда сам он терзался раскаянием от измены ей с Марией, когда и короновал Екатерину, чтобы загладить свою вину перед ней...
— Что ж, тебе, Пётр Андреевич, и карты в руки, — спокойно сказал Пётр, — ты у нас Тайная канцелярия, проверь, чтобы всё было по совести, допроси сперва доносчика, свидетелей, а уж потом и подумаем, что да как...
И Толстой взялся за работу...
А вечером, на очередном куртаге
[31], где собрался весь двор Петра и весь двор Екатерины, Пётр внимательно присмотрелся к Монсу.
Раньше он и не замечал его, недосуг было, а тут всё внимание царя было сосредоточено на этом ловком малом.
И как же отличался Монс от его приближённых! Петра окружали люди в тёмных одеждах, царедворцы без знаков отличия, лишь у иных блестели ленты и звёзды, да и сам Пётр подавал в этом пример своим простым мундиром, кое-где и заштопанным рукой самой Екатерины.
И люди его были под стать ему — тяжело и неловко ворочался их язык, блистали они только делами, нужными ему, Петру, а не речами да комплиментами.
Вильям Монс был красив пленительной томной красотой молодости, был завит, и локоны его белокурых кудрей спускались до самых плеч. Вся его фигура дышала изнеженностью и чувственностью — всегда одетый с иголочки, подтянутый и стройный.
Раззолоченный камзол не скрывал его статное сложение, в танцах не было ему равных, а уж своими объяснениями в любви он давно покорил весь Петербург.
Каждая дама, знатная и богатая, ловила его взгляд, а если удостаивалась любовной записочки, то на следующий день все слова этой записочки много раз восхищали и вызывали зависть во всех петербургских салонах и гостиных.
Монс не умел писать по-русски, но латинскими буквами передавал русские слова, и скоро все его изящные выражения вроде «Сердце моё, словно воск под свечой, так и горит от любовного томления» стали достоянием всех великосветских дам.
Никто не умел выражаться так страстно и с таким изяществом, как Монс.
И Пётр видел, как тянутся к этому лощёному щёголю взгляды всех сидящих дам, как следят они восторженными глазами за его ладной и раззолоченной фигурой, когда он скользит между столами, склоняясь то к одной, то к другой даме.
Увидел Пётр, как томно склонился он и к Екатерине и как она вся вспыхнула, словно заранее предвкушая таинства любовной постели, которым будет предшествовать поэтическое вступление, такие изящные комплименты, какие никогда не говорил ей Пётр, да и никто из придворных не смог бы сказать.
А Монс хорошо знал европейскую литературу, в моде был теперь свежий, изысканный, сентиментальный слог, который не проник ещё в среду великосветского русского общества...
«Да, она могла склониться перед его лощёностью и щегольством», — горько констатировал Пётр.
Но как же он ничего не замечал, как же только теперь раскрылись у него глаза! И ведь это продолжается не один и не два года, и все эти восемь лет он был слеп и глух...
Ничего не сказал Пётр в этот вечер, ничем не выдал своего гнева, разочарования и ярости — как удалось ему сдержаться, он и сам не знал.
И всё ждал, что явится к нему Толстой и рассеет его сомнения, скажет, что всё это лишь навет, что никакой любовной интриги тут нет, что всё это только поклёп на его верную жену, на императрицу...
А в той же токарне ждало его другое письмо, вернее, прошение на высочайшее имя.
Писала вдова Дмитрия Кантемира, умоляла царя передать в её ведение четвёртую часть всех владений и имущества молдавского господаря.
Пётр начертал на этом прошении: «Не быть по сему!»
И ему вспомнилась молодая красивая Мария, безжизненные, вялые руки которой целовал он в свой последний приезд в Москву.
Вдова торопилась прибрать к рукам богатства Кантемира, подаренные ему царём, забрать многочисленные земли с тысячами крепостных.
«А четверо сыновей господаря, а дочь его Мария? И почему четвёртую часть?» — недоумевал Пётр. Ведь их всего семеро наследников, если уж претендовать, так хотя бы на седьмую часть!
Нет, захотелось вдове обобрать сирот, за которыми теперь только и догляда что глаз Марии.
Кипел гневом царь на Анастасию Трубецкую, жаждущую богатств господаря. А ведь взяла всё своё приданое, которое дали за ней Трубецкие, забрала даже клавикорды, подаренные ей князем, оставила Марии лишь клавесин, подаренный Петром.
И горько размышлял Пётр о жадности и зависти людской, видел своим зорким оком, как разоряют казну государственную его ставленники и сподвижники, тянут руки к государственному карману без всякого стыда и совести. И больше всех его давний друг, соратник, милый Алексашка Меншиков.
Уж казалось бы, не считает он денег, не считает людей, подневольных ему, а всё хочет урвать даровую копейку, словно горят у него руки. Сколько бумаг собрал на него Толстой!.. Но дело всё не доходило до суда, оттягивала и оттягивала этот момент Екатерина, то и дело восхвалявшая своего бывшего любовника.
Явился Толстой.
Показал кучу бумаг — в Амстердамском банке у Екатерины оказалась такая сумма, что хватило бы на два бюджета страны, и всё под секретом, и всё передавалось через Монса.
Тут только узнал Пётр, что Монс через сестру свою Матрёну Балк брал такие огромные «дачи», что стал богатейшим человеком во всей России. И всё за то, что Екатерине удавалось замолвить перед Петром словечко, а уж расплачивались не с ней, а с Матрёной Балк и самим Монсом.
И потому слыл Монс доброжелательным человеком, готовым помочь каждому в любом деле. Правда, не каждому, а лишь тем, кто был в состоянии платить, да так, что карман трещал.
За содействием к нему, камергеру Екатерины, стали обращаться уже и лица такого высокого звания, что Пётр растерялся: просил о помощи Алексашка Меншиков, даже царица Прасковья, жена брата Ивана, теперь уже много лет вдова. И подношения, конечно, были царские.
Пётр рассвирепел. То, что творилось за его спиной, его именем, его честью, он наконец узнал, и искры сыпались из его выкатившихся глаз.
И всё-таки это было не главным — деньги, взятки, вклады в Амстердамский банк, — видно, не надеялась Екатерина на своего муженька, если готовила себе запасные дороги, готовила резерв на лихое время. И это тогда, когда он горел раскаянием, когда сказал себе, что отныне будет примерным мужем и отцом, когда отбросил мысль о женитьбе на Марии...
Главным было другое: в то время, когда между ним и Марией ещё не было любви, была просто симпатия и дружба, Екатерина уже изменяла ему с этим лощёным франтом...
Он потребовал арестовать Монса и добиться от него показаний пыткой, дыбой, огнём.
Так велика была его ярость, и так велико было ещё желание, чтобы не сказал Монс, что спал с его женой, да ещё и с шестнадцатого года, когда и речи не было о ребёнке Марии...