Не лучше ли было бы, исследуя ребенка, привлекать самого ребенка в союзники? Если и впрямь, чтобы не застрять на функциональном этапе обучения мышлению по Пиаже
[96], необходимо изучать скрытые возможности ребенка и приобретенные им на разных стадиях психического развития свойства, – не лучше ли, во избежание большего зла, делать это с ведома ребенка?
Если бы врач, опекающий ребенка, по крайней мере объяснял ему сразу после окончания опыта, что происходило и зачем надо было «играть в эту игру»!
Если обследование ребенка никак не согласовано с его желанием, это значит, что ребенка просто подчиняют желанию взрослого; его заставляют играть роль предмета, доставляющего взрослому удовольствие. В данном случае удовольствие взрослого – это, выражаясь по-научному, вуайеризм
[97]. И потом, какова роль, в которой бессознательно, не отдавая себе в этом отчета, оказалась воспитательница, сообщница профессора Монтанье?
Так, значит, выхода нет? В сущности, велика ли разница между наблюдениями, которые производятся без ведома ребенка, и наблюдениями, в которых он сам участвует… А нельзя ли соблюдать определенную этику эксперимента?
Это крайне деликатный вопрос. Возможно, демонстрация любительского фильма, снятого в семье, может помочь ребенку взглянуть на ситуацию со стороны, начиная с момента, когда появляется то, что мы называем комплексом Эдипа, и ребенок навсегда прощается с детством. Но даже такие образы небезопасны. Приведу в качестве примера маленький фильм, снятый во время наших каникул. Наш старший сын, которому было два с половиной года, указал пальцем на экран: «Погляди, я поливаю цветы, а Ж. (его брат) играет в мяч с дедушкой». Я поправила: «Нет, давай посмотрим еще раз, и ты увидишь, что я сижу, а твой брат стоит возле меня; тем летом он еще очень плохо умел ходить. Это ты играешь в мяч с дедушкой, а цветы поливает П., твой дядя». Ребенок, не отвечая, помрачнел и внезапно, хлопнув дверью, выскочил из комнаты, где мы смотрели фильм, убежал в свою комнату, также хлопнув дверью, и больше уже не выходил к нам до самого обеда. И потом уже, по воскресеньям, когда мы смотрели фильмы, он никогда к нам не присоединялся. «Нет, я лучше поиграю», – говорил он. А потом как-то раз он пришел к нам, когда мы смотрели тот же фильм, и, глядя на дядю, поливавшего цветы, сказал мне (а я уже и думать забыла об этой истории): «Помнишь, когда я был маленький, я не хотел верить, что я – это я». Но теперь он уже мог взглянуть на это прошлое со стороны, и ему было занятно увидеть себя и вспомнить то, что было раньше. Теперь он сознавал себя шестилетним ребенком, а потому не смешивал себя с трехлетним малышом и смеялся, видя себя трехлетним; он знал, кто он такой, со своей сложившейся индивидуальностью, которую сам ощущал. Но когда ему еще не было трех лет, он желал видеть себя в действии, которое больше соответствовало его стремлению к росту, стремлению быть мужчиной. А что в этом, по преимуществу «мочеиспускательном» возрасте больше соответствует стремлению быть мужчиной, чем обращение с огромным шлангом и поливка цветов? Он скорее не мог, чем не хотел себя узнать. Я его оскорбила, сказав ему правду, я ввергла его в состояние «не могу». И все же поддакивать и говорить: «Да, мой родной, это ты поливаешь цветы, а с дедушкой играет твой братик», – безусловно, этого делать не следовало. Это было бы издевательством над ним. Я полагаю, что есть испытания, через которые детям неизбежно надо пройти, лишь бы только родители не обрушивали на них замечания вроде: «Какой же ты глупенький!» Я сказала ему: «Смотри внимательно. Сейчас отец покажет фильм сначала». И меня удивило его бегство, которое для него оказалось спасительной реакцией: он ушел играть к себе в комнату и тут же обрел душевное равновесие. Для него этот опыт – посмотреть на летние каникулы спустя всего три месяца – не представлял никакого интереса. А позже, годам к шести, наоборот, он веселился, глядя на себя маленького. Гораздо охотнее дети рассматривают семейные фотографии.
В конечном счете, я не думаю, что в рамках опытов, которые организует взрослый, возможна реальная просьба, обращенная к ребенку. Но почему не предположить, что когда-нибудь начнет развиваться и такой тип исследований.
При изучении животного мира наблюдение за поведением ночных животных производится с помощью съемок в инфракрасных лучах. Наверняка у нейробиологов существует искушение использовать в будущем сходные методы для наблюдений над детьми.
Хотела бы я знать, что будет с такими детьми, которых исследуют на предмет поведения с точки зрения бихевиоризма
[98]. Важно ведь не то, как ведет себя человек с точки зрения бихевиоризма, а то, что он при этом чувствует. Поведение регистрируется, но что ребенок чувствует? Камеры Монтанье, установленные в двух детских садах Безансона, не обнаружили ни того, что почувствовали дети, ни того возможного ущерба, который был им нанесен. Пожалуй, это интересно, это позволяет понять, как именно дети входят в разные привычные им состояния, позволяет увидеть, как можно на три минуты превратить обычного ребенка в аутиста или маньяка. Такой опыт доказывает хрупкость душевной организации ребенка в этом возрасте, даже бодрого и, на первый взгляд, уверенно чувствующего себя в обществе. Запах матери оказывается для него важнее, чем его собственная деятельность; у него есть интериоризированная
[99] мать, которая позволяет ему устанавливать контакт с другими, но когда в процессе опыта его мать экстериоризируют в доступной для обоняния форме, более условной, чем осязательное или моторное восприятие, ее влияние оказывается сильнее. Когда внезапно в общество, в котором он действует, проникает интимный запах его матери, он перестает быть одним из детей в группе, он превращается в младенца, принадлежащего матери.
А на примере того малыша, что выходит из пассивного состояния, оказавшись в атмосфере, которую создает материнский запах, становится очевидным, что он не приспосабливается к группе оттого, что недостаточно ощущает внутри себя безопасность, создаваемую связью с матерью.