Во время экстернатуры в Клинике больных детей мои товарищи удивлялись и слегка иронизировали, слыша, как я говорю о новорожденных. Для меня эти дети были детьми своих родителей. Я говорила им об их папе и маме, которые скоро придут их проведать, об их маленьких соседях по палате, о моих отношениях с ними. Если бы я вызывала нарекания в профессиональном, педиатрическом плане, меня бы изолировали как чокнутую. К счастью, я ловко справлялась с уходом за детьми и серьезно относилась к работе. В ординаторской со мной яростно спорили, меня, молодого экстерна, проходившего длительный психоанализ и беседовавшего в больнице с новорожденными, осыпали насмешками. Мне твердили:
– С ними бесполезно разговаривать: они же ничего не понимают.
Я отвечала, что у них такой вид, будто они всё понимают. А надо мной посмеивались. Но мягко, без обидной критики, потому что все чувствовали, как дети любят, чтобы я ими занималась. Впрочем, я и не знала, что люблю детей… Я любила людей, вот и все. И с тех пор я не изменилась: детей и взрослых я люблю одинаково, я люблю детей за то, что они люди, и за то же самое я люблю их растерянных родителей.
Однажды вечером я пришла в гости. Вдруг вскакиваю:
– Я забыла попрощаться с Мишелем! Вернусь через час…
Я покинула потрясенных хозяев дома, которые понятия не имели, кто же такой этот Мишель.
Приходя в клинику, я всегда здоровалась с моими детьми, а уходя – прощалась. В тот день одному из малышей, Мишелю (восемнадцати месяцев), делали рентген, когда кончилось мое дежурство. Я собиралась зайти к нему в рентгенологическое отделение, тем более что потом мы с ним не увиделись бы до утра понедельника. Но я забыла и не зашла в рентгенологию. И вот я вернулась под вечер в отделение Клиники больных детей. Дежурная спросила: «Вы что-то забыли?» – «Да, – отвечаю я, – забыла попрощаться с Мишелем». – «А, с Мишелем! После рентгена ему, кажется, стало хуже. Отказался от полдника. А ведь утром было уже намного лучше». – «А температура?» – «Поднялась». Подхожу к постельке Мишеля – он лежит грустный, ко всему безразличный. Другие дети меня окликают: «Мадмуазель, мадмуазель!» – «С вами я попрощалась, а вот с Мишелем – нет». И я обращаюсь к Мишелю: «Мадмуазель Маретт
[129] нехорошая! Сегодня утром, когда тебе делали рентген, забыла с тобой попрощаться… Говорят, ты не съел полдник. Тебе нехорошо? Слушай, ведь я думаю о тебе… а сейчас доктор такой-то (это был интерн) придет, а я вернусь в понедельник утром. Завтра воскресенье, по воскресеньям меня здесь не бывает, но с вами будет доктор, и кроме того, к тебе придут папа и мама, и кроме того, у тебя здесь есть друзья. До понедельника».
В понедельник утром дежурная сказала мне:
– Невероятно! После того как вы заходили в субботу вечером, у Мишеля исправилось настроение, он захотел попить. Ему дали рожок. И он взял, хотя за полчаса до того отказывался. Вчера утром температура упала, к нему приходили родители. И теперь все идет хорошо!
С тех пор эта медсестра относилась ко мне особенно хорошо.
Я забыла эту историю и вспомнила о ней совсем недавно. Мне напомнила ее одна знакомая, которая тогда, сорок лет назад, тоже была в гостях в том же доме. Для меня это было обычное дело: из этого складывалась моя экстернатура. Я обращалась с младенцами именно так. Объясняла им, что с ними сейчас будут делать. Успокаивала их. А мои товарищи-врачи не понимали, зачем я так говорю с малышами, которые еще не владеют членораздельной речью.
Почему я, сидя в гостях у друзей, вдруг вспомнила о Мишеле? Почувствовала, что он во мне нуждается? Может быть, как раз тогда он отказался брать рожок и дежурная забеспокоилась? Думаю, что эта интуиция входит в состав отношений между врачом и больным. Это перенос. Но в те времена я еще этого не понимала – ведь я не была психоаналитиком, и кстати, не испытывала ни малейшего желания им стать.
Как же я все-таки стала психоаналитиком?
Один из моих руководителей во время экстернатуры, профессор Эйер, боровшийся за эволюцию в психиатрии, хотя, впрочем, весьма сдержанно относившийся к психоанализу, предложил мне проходить интернатуру не в парижских больницах, а в психиатрических клиниках – их называли тогда asile – убежища. К конкурсным экзаменам можно было готовиться в департаментских клиниках (в частности, в департаменте Сены).
Мне предложили место интерна в одной из таких психиатрических клиник недалеко от Парижа, в женском отделении. Там мы тратили кучу времени на то, чтобы отпирать и запирать двери с помощью тяжелой связки ключей. Подопечные сидели взаперти, их держали в состоянии полной бездеятельности. Это была целая драма. У них отсутствовали какие бы то ни было отношения с другими людьми. На тысячу или тысячу двести больных приходился один интерн, у персонала вообще не было специальной подготовки. Мы вели ежедневный прием поступающих: много случаев старческого слабоумия, но были и женщины среднего возраста в периоде менопаузы, у одних имелась профессия, другие были молодыми домохозяйками, которые впадали в депрессию в результате разочарования, тяжелого испытания, смерти близкого человека. Были там и девушки, которые перенесли несчастную любовь или аборт и теперь испытывали сильное чувство вины… Их подбирали в общественном транспорте, передавали сперва в специальное отделение-распределитель, а затем помещали в какую-нибудь периферийную психиатрическую больницу (asile). На периферию отправляли и тех больных из больницы Святой Анны, к которым никто не ходил. Когда их привозили, у них отбирали чулки с поясом, обувь, щетки, гребни (чтобы они не причинили себе вреда!). Им оставляли только сорочку и длинный халат без пояса. Никаких личных вещей и полное бездействие. Молодые девушки вперемешку с выжившими из ума старухами. Девушке моего возраста оставалось только впасть в отчаяние при виде всех этих обреченных. Каждые две недели полагалось заполнять листки на продление содержания, переписывая предыдущие – у нас не оставалось времени на то, чтобы поговорить с больными, узнать, что привело их к такой декомпенсации
[130]. Все это показалось мне настолько возмутительным, что я решила: вмешиваться надо на предшествующем этапе – я буду работать с детьми. Столкнувшись с этим кошмаром и с невозможностью сделать что-либо для взрослых, поскольку было уже слишком поздно, я сказала себе: надо заняться детьми до того, как они сюда угодят! На этой стадии следует работать средствами общей медицины, но с помощью элементов психоанализа. Вот что надо делать.
Я отдавала себе отчет в том, что, независимо от тяжести психиатрического поражения, все эти женщины – и те, что страдали галлюцинациями, и те, что перенесли недавнее потрясение – говорили о своем раннем детстве. И я решила: надо, не дожидаясь, пока наступит тяжелая декомпенсация, помочь этим существам говорить, чтобы эти подавляемые остатки детства могли найти себе выражение и не проявлялись в неузнаваемом виде в результате испытания, перенесенного во взрослом возрасте. Например, женщина, которая хочет, но не может иметь ребенка, или у которой умер ребенок, может воспроизводить тревогу своей матери по поводу того, что случилось, когда ей самой было года три-четыре! И тогда у нее внезапно наступает провал в собственной идентичности, и она начинает смешивать взрослые представления с детскими.