В пути Саймон развлекал меня своей болтовней, а порой принимался поучать в любовных делах, что, как ни странно, сходило ему с рук. Беспутный и добродушный, он был в то же время проницателен и обладал острым глазом. И то, что творилось со мной, было для него открытой книгой.
— Милорд, — как-то заметил он. — У вас глаза как у девушки. Они ничего не прячут, а в особенности печаль.
Однако в Ризинге Саймон вмиг забыл вглядываться мне в глаза. Он оказался в своей стихии, среди шумной деловитости стройки, все наносное вмиг слетело с него, и даже нанятые д’Обиньи люди поняли — прибыл мастер.
Любопытно было наблюдать, как лорд Уильям д’Обиньи ходит по пятам за моим каменщиком и ловит каждое его слово, словно сам состоит в подмастерьях. О, Ризинг для этого рано поседевшего, но летами еще не старого лорда значил очень много, и с этой цитаделью он связывал далеко идущие планы. Замок ни в чем не должен уступать Гронвуду, и когда он будет закончен, лорд непременно пригласит сюда короля Генриха — а с ним прибудет и ее величество королева Аделиза…
Крест честной — слышали бы вы, как он произносил ее имя! Хотя теперь-то я припомнил, что во время моего пребывания в Ле-Мане кое-кто поговаривал, что лорд Уильям уж больно много внимания уделяет королеве.
— О, если бы вы знали, сэр, — говорил мне д’Обиньи, когда мы порой уплывали порыбачить в море и нас мог слышать только ветер, — если бы вы знали, какая это необыкновенная и возвышенная душа! Небо не даровало ей счастья материнства, однако она сама может составить счастье любого мужчины. Увы, король слеп и глух к ее достоинствам, но пути Господни неисповедимы, наш государь далеко не молод… И кто знает, может быть, я и дождусь моей нежной Аделизы.
Я молчал. У меня были свои проблемы, чтобы особо сосредотачиваться на чужих. Однако я сочувствовал д’Обиньи. И он, похоже, понял это. Как-то сказал:
— Простите, что поверяю вам мои чувства к королеве. Но у вас такие глаза… Мне надо кому-то выговориться, а по вашим глазам вижу — вы поймете.
Да, видимо, с моими глазами и впрямь что-то не так. А д’Обиньи оказался достаточно чутким и сообразительным, чтобы догадаться, в чем дело. Во всяком случае, он перестал донимать меня сватовством племянника, а его самого отправил куда-то с поручением.
Сэр Уильям, с какой стороны ни посмотри, был славным малым, и мне неплохо жилось в его Ризинге. Но у меня было дело. Среди моей поклажи бережно хранился сверток переливчатого серого атласа, который я намеревался преподнести Гите Вейк на обратном пути. Однако я откладывал отъезд со дня на день, ибо больше смерти боялся того разговора о замужестве, который становился все более неизбежным — если я и впрямь хочу счастья для Гиты.
В день святых Петра и Павла
[77]я отстоял в часовне Ризинга раннюю мессу, оседлал Набега и, отказавшись от сопровождения, поскакал вдоль песчаных дюн побережья туда, где темнели леса. Старая тропа вела оттуда в маноры Гиты Вейк.
В этих древних лесах можно было встретить дубы, которые еще помнили суровое правление датчан. Это были настоящие великаны, овеянные легендами, и порой на ветвях того или иного раскидистого дуба виднелись нехитрые приношения местных жителей — цветные ленты, шерстяные лоскутки, обрезки меди. Однако я почти не смотрел по сторонам, машинально направляя Набега и уже в который раз обдумывая, как построить разговор с Гитой. Я намеревался не только предоставить ей возможность самой решить свою судьбу, но и позаботиться о Милдрэд, ибо не желал, чтобы моя дочь росла бесприданницей.
Неожиданно мне пришлось рвануть поводья — Набег, свернув на боковую тропу, оказался прямо посреди стада щетинистых местных свиней, которых гнали пастухи. Свиньи подняли визг, а Набег едва не взвился на дыбы, и мне пришлось повозиться, чтобы сдержать его. Лошади терпеть не могут свиней, и сколько я ни усердствовал, мой норовистый красавец припадал на задние ноги и брыкался, пока черные тощие твари, вереща, разбегались во все стороны.
Наконец я угомонил Набега, а пастухи, отогнав свиней, приблизились, кланяясь и приветствуя меня.
— Божьего вам благоволения, эрл Эдгар! Давненько вас не было видать в наших краях. Но теперь вы, должно быть, все же решили навестить свою Фею Туманов.
Они обращались ко мне, как к старому знакомому, в их голосах слышалось простодушное любопытство. В представлении простолюдинов все это было в порядке вещей — я был обязан навещать женщину, от которой имел ребенка.
— Я направляюсь в Тауэр-Вейк.
— Понятное дело. Только миледи там нету.
— Где же она?
— Ясно где — на пашне. Нынче чуть не все окрестные жители собрались у Белых верхов отпраздновать Лугнас.
Я поблагодарил пастухов и повернул Набега. Надо же — я начисто забыл об этом старом обычае. Ведь если в храмах в этот день отмечают день святых апостолов Петра и Павла, то крестьяне по древнему обычаю справляют праздник урожая, памятуя те времена, когда поклонялись языческому богу плодородия Лугу.
Теперь я направлялся туда, где лежали пахотные угодья Гиты.
Еще издали я услышал веселый гомон, а едва выехав из леса, оказался в толпе нарядных веселящихся людей. Плоская возвышенность, служившая границей сразу нескольких земельных владений, была заполнена крестьянами. Играли волынки и рожки, пахло жареным мясом и свежевыпеченным хлебом. Отовсюду доносился смех, пение, веселые выкрики.
Я спешился, и меня сразу же окружили.
— Вот славно! Сам эрл Эдгар прибыл почтить Лугнаса!
— Да он, поди, к госпоже приехал!
Это произнесла миловидная молодая женщина с выбившимися из-под головной повязки золотистыми прядями. Ее лицо показалось мне знакомым, и я обратился к ней:
— Миледи здесь?
— А где ж ей быть в такой день? Она — хозяйка, и ее место там, где кончается и начинается круг работ на земле. Идемте, милорд, я отведу вас.
И она повлекла меня сквозь толпу. Повсюду принаряженные люди жевали традиционные лепешки, которые наскоро готовят из муки нового урожая. Моя проводница — кажется, ее звали Эйвотой, — подхватила с одной из разостланных на жнивье скатертей такую лепешку и протянула мне с лукавой улыбкой. И тут я припомнил, как однажды встретил эту красивую поселянку в фэнах, и мы целовались под ивами, пока она, смеясь, не ускользнула от меня. В ту пору я еще не был графом и не знал о существовании Гиты.
У подножия Белых верхов плясала молодежь — то сплетаясь в хоровод, то разбиваясь на пары. Это было яркое и живое зрелище, и вдруг среди танцующих я увидел кружащуюся Гиту с маленькой девочкой на руках.
Эйвота продолжала что-то говорить, но я уже не слушал, весь превратившись в зрение. На Гите было легкое светлое одеяние с саксонской вышивкой. Голова ее была непокрыта, и волосы, заплетенные надо лбом обручем от виска к виску, сзади свободно падали до пояса серебристой, сияющей на солнце массой. Я не мог оторвать взгляда и от девочки, своей дочери. На ее головке косо сидел венок из полевых цветов, а кудри были иного, чем у матери, — золотистого оттенка. Малышка смеялась, и мне казалось, что среди общего шума до меня доносится ее звонкий голосок.