— Это Гита Вейк так научила тебя разбираться в делах? — неожиданно спросила настоятельница.
Внутри меня все сжалось, как сжималось всякий раз, когда при мне упоминали имя моей несчастной подруги. На мне лежала немалая вина за то, что Гита бежала из монастыря, примкнула к бунтовщикам, и только вмешательство шерифа Эдгара положило предел беспорядкам. С тех пор мы ничего не знали о Гите, а я по сей день мучилась сознанием, что прояви я тогда волю, воспротивься ее отлучке, и она бы по-прежнему жила с нами.
Мне не удалось побороть невольный вздох. Я скучала по Гите, мне не хватало ее, и это было даже ощутимее тех наказаний и упреков, какие обрушились на меня после ее исчезновения. И хотя сейчас я знала, что настоятельница Бриджит снова начнет допекать меня, в глубине души я надеялась услышать от нее хоть что-то о Гите.
Однако аббатиса мягко сказала, как нам недостает Гиты, какая она была прекрасная помощница, какая добрая христианка. Слышать такое было приятно, особенно если учесть, что после бегства Гиты о ней упоминали, как о паршивой овце.
— Бедная девушка! — сокрушалась настоятельница. — Такие способности, такое будущее ее ожидало! Мы должны молиться о ней. Ибо наши молитвы необходимы ей, как никогда.
— Вам что-то известно, матушка?
Аббатиса откинулась на спинку кресла и, явно игнорируя мой вопрос, сложила руки и закрыла глаза, словно уйдя в молитву. И я, последовав ее примеру, стала читать «Ave». Но сосредоточиться не могла — казалось, что настоятельница украдкой наблюдает за мной. Наконец она заговорила.
— В скорый день всеблагого праздника Троицы ты, дитя мое, примешь постриг, вступишь в сонм невест Христовых и навсегда порвешь связи с миром. Но пока ты не приняла монашеский сан, тебе следует съездить в имение Хантлей, чтобы повидать родных.
— Но я совсем не желаю встречаться с ними!
— Как же так, дитя мое? Разве ты не хочешь проститься с матушкой, братьями, отчимом?
Я только замотала головой. Как она может? Почему завела этот разговор?
Она не поясняла. Ограничилась заверениями, что я совершу доброе дело, навестив родных, а заодно по пути выполню некое ее поручение. Важное поручение, уточнила она с нажимом. Но тогда я не придала этому значения. Все мои мысли вертелись вокруг предстоящей встречи с семейством Хантлей. Или де Ласи. Ибо моя матушка после повторного замужества носила это имя.
За вечерней трапезой было объявлено, что я отбуду на несколько дней, дабы повидаться с родней перед принятием монашества. Вполне приемлемое объяснение — ведь большинство монахинь или послушниц, даже живя в обители, поддерживали связи с семьями, им разрешалось принимать посетителей, порой они отправляли домой корзины с гостинцами, а когда корзины возвращались, в них тоже были подарки, иногда даже записочки, в которых содержались вести из мира. Но меня это не касалось. Моей семьей стали сестры из Святой Хильды, я полюбила монастырь, свои моления, уроки, волнующие песнопения, полюбила монахинь с их безобидными россказнями и сплетнями. Я не желала иной участи.
В ту ночь воспоминания так и нахлынули на меня. Мой отец умер, когда мне не исполнилось и девяти лет. У меня были младшие братья — двух и трех лет от роду, а моя матушка еще была слишком молода, чтобы долго скорбеть по супругу. Едва прошел срок траура, как в нашей усадьбе Хантлей стали то и дело появляться гости, в основном молодые мужчины. В их присутствии мать становилась на редкость оживленной и веселой. Нами, детьми, она перестала заниматься, и я порой слышала разговоры челяди, дескать, недолго леди Хантлей будет носить вдовье покрывало.
Вскоре в Хантлей появился очень сильный молодой мужчина сэр Нортберт де Ласи. Он был безземельным рыцарем, шумным, громогласным и, как говорили, красивым. Мне же он казался огромным, я пугалась его громкого смеха, властных манер и не понимала, отчего матушка так счастливо хихикает, когда он прижимает ее к себе. Вскоре стало ясно, что леди Хантлей особо выделяет его из поклонников. Не прошло и двух месяцев с момента его появления, как матушка обвенчалась с ним и стала зваться леди де Ласи.
Поначалу ее брак никак не сказывался на жизни детей. По— прежнему матушка едва нас замечала, мы находились на попечении домашних рабов, и я только смущалась, когда сэр де Ласи полуголым разгуливал по дому, боялась его огромного волосатого тела, грубых шуток. Но мать была без ума от сэра Нортберта, и даже если он поднимал на нее руку, быстро прощала его и вновь ходила веселая и счастливая.
Когда мне исполнилось десять лет, де Ласи стал проявлять ко мне интерес. Я помню свой страх перед ним, желание спрятаться, избежать его жестких пальцев, мокрых губ, помню стыд, когда он пытался залезть мне под подол. Я ощущала себя беспомощной перед ним, особенно когда он находил меня в любом укрытии, тискал, бормоча, какая у него славная появилась доченька. Мой собственный отец никогда не вел себя со мной столь странно, однако мать как будто ничего не замечала. Но когда однажды я не выдержала и пожаловалась ей… она поколотила меня. И какие странные слова она мне говорила! Дескать, я скверная девчонка, которая не ценит доброго отношения отчима, или, того хуже, возомнила себя слишком хорошенькой, чтобы соперничать с ней за внимание Нортберта.
А потом настал тот ужасный день во время сенокоса. Тогда разразилась страшная гроза, с громом, молниями, сплошной стеной дождя. Люди попрятались под телеги, но каков был мой ужас, когда под отдаленную телегу, куда я забралась, неожиданно залез отчим.
— Ну наконец-то мы вдвоем, маленькая красотка, — пробормотал он.
Я попыталась ускользнуть, однако он поймал меня за щиколотку, затащил назад, причем моя туника при этом задралась, и он тут же набросился на меня.
Кругом грохотал гром, шумел дождь, а я задыхалась под его зажимающей мне рот ладонью, стонала, а он устроился между моих насильно разведенных ног и толчками впихивал в меня что-то огромное, твердое, острой болью отзывавшееся в промежности и в животе.
Получив свое, сэр Нортберт заявил, что если я проболтаюсь о случившемся, он меня убьет. Но я думала, что и так умру. Внутри меня все превратилось в сплошную рану. Я была в полуобморочном состоянии, когда он выволок меня под дождь, решив, что вода приведет меня в чувство. И ушел. Я не помню, сколько пролежала в беспамятстве. Пришла в себя уже дома. Мать поила меня каким-то отваром, говорила, как стыдится меня, раз я с кем-то таскалась и не уберегла себя. И тогда я так и сказала, что это был де Ласи.
Она отшатнулась в первый миг. А потом отвесила мне пощечину. Шипела мне в лицо, дескать, я все же добилась своего, что только и делала, что вихляла тонкими ляжками перед ее мужем. Я плакала и клялась, что невиновна. Но она все злилась, говорила, что проклянет меня, если я хоть словом еще обмолвлюсь о Нортберте.
Вот тогда я и поняла, что не должна более оставаться дома. Я была почти в бреду, когда ночью слезла с лежанки, выбралась из усадьбы и побрела сама не ведая куда. Сколько шла — не знаю. Порой я теряла сознание, потом вновь брела. Меня мучила жажда, и я слизывала росу с травы, иногда воровала на огородах какие-то корешки, капусту. Мне казалось, что надо уйти как можно дальше, я боялась, что меня нагонят и вернут. И однажды, когда я почти превратилась в тень от усталости и истощения, я вышла на опушку леса, где несколько женщин собирали ягоды. Они были в темных одеждах и белых апостольниках сестер-бенедиктинок. Я хотела было убежать, спрятаться, но силы оставили меня, и я провалилась в беспамятство.