Софья окончательно пришла в себя в день своих именин, о чем ей сразу же напомнила сидевшая у ее постели Эжени:
– Святая София тебе помогла, дитя мое! Как это символично, что именно сегодня ты очнулась, в день Софии и ее дочерей!
[16]
«Так, может, это моя святая и грезилась мне? – мелькнула мысль у девушки. – Но нет… то лицо принадлежало мужчине».
– Тебе сегодня восемнадцать лет, у тебя именины совпадают с днем рождения, – продолжала Эжени. – Если бы ты была здорова, мы бы это непременно отпраздновали, хотя бы самым скромным образом. Но раз уж ты, благодарение Богу, очнулась, я постараюсь состряпать тебе что-нибудь вкусненькое из тех запасов, что у нас в тайнике. К счастью, постояльцы о нем не пронюхали.
– А много ли у нас постояльцев? – Голос Софьи звучал слабо, замедленно, однако в голове ее уже шла отнюдь не вялая, а быстрая работа; девушке хотелось поскорее понять всю обстановку в доме, чтобы решить, как себя вести.
– Нет, слава Богу, всего лишь несколько офицеров, да и те живут на другой половине дома, нас почти не беспокоят. Видно, этот месье Шарль Фулон либо человек благородный, либо ты ему очень нравишься, потому что заметно, как он о тебе беспокоится. Когда отлучается по делам службы, то всегда приказывает Эду нам помогать и следить за порядком, чтобы никто нас не обидел. А если бы не его покровительство, так нам бы туго пришлось. В городе мы такого насмотрелись… особенно, конечно, Франсуа. Я-то по большей части дома сижу, а он отлучается то за лекарствами, то еще за чем-нибудь, потом возвращается перепуганный или возмущенный. Кстати, сейчас его позову, а то я на радостях сижу тут, болтаю, а надо ведь, чтобы тебя Франсуа посмотрел как лекарь. Он, бедняга, сегодня не спал всю ночь, лишь под утро прилег, когда жар у тебя начал спадать. Слава Богу, говорит, наступил перелом болезни.
Эжени стремительно упорхнула из комнаты и через минуту вернулась вместе с еще сонным месье Ланом. Врач оживился, увидев, что больная очнулась, даже смахнул слезу, скатившуюся на его седую щетину, и Софья растроганно чмокнула названого «батюшку» в колючую щеку.
– Что, маменька, папенька, вы уже не надеялись увидеть свою дочку живой? – улыбнулась она, подумав о том, что эти не родные ей по крови люди проявили о ней поистине отеческую заботу.
– Мы только о твоем выздоровлении и молились, – сказала Эжени, поглаживая растрепанные волосы девушки.
– Спасибо вам… вы для меня теперь самые близкие люди… – На глаза Софьи невольно навернулись слезы.
– Кризис миновал, ты теперь быстро пойдешь на поправку, – бодрым голосом сообщил Франсуа.
– А Шарль-то как будет рад! – заметила Эжени.
При мысли о Шарле Софья нахмурилась и решила, что в его присутствии будет держать себя так, словно ей еще далеко до выздоровления.
Узнав, что Шарль вернется в дом лишь завтра утром, девушка немного успокоилась и даже ненадолго задремала. Раненая рука уже почти перестала болеть, но последствия лихорадки давали о себе знать общей слабостью и тяжестью в груди. Вскоре Эжени накормила больную пшенной кашей, сваренной на молоке, которое доставил в дом Шарль. Молодой человек, занимаясь снабжением французской армии, не забывал также заботиться о Софье, и Эжени подчеркнула это в разговоре, чем вызвала у девушки легкую досаду.
Постепенно мысли Софьи все больше прояснялись, она вспоминала разрозненные эпизоды, мелькавшие перед ней наяву, в перерывах между бредовыми видениями. В памяти всплывало озабоченное лицо Шарля, который приводил к ней не то французского лекаря, не то своего товарища по службе. Вероятно, молодой человек все же относился к ней серьезнее, чем к случайной любовнице. Может, она даже вызвала в нем искреннее чувство… При этой мысли девушка ощущала тяжесть на душе из-за того, что вынуждена была пользоваться влюбленностью мужчины, с которым не могла и не хотела сближаться. Ей было вдвойне тягостно также и потому, что она, намереваясь скрыть ото всех свою случайную связь с французским офицером, не смела поделиться этой тайной даже с Эжени. Иногда Софье хотелось вновь погрузиться в бредовое забытье и не выходить из него как можно дольше.
Лишь глубокий ночной сон помог ей преодолеть душевную усталость. Она проснулась рано утром, чувствуя себя уже значительно бодрей, чем накануне. Но скоро в дом вернулся Шарль, и девушка предпочла скрыть, что ей лучше, притворилась до крайности слабой и едва способной соображать. Но все равно молодой человек был обрадован уже и тем, что она очнулась. Он галантно поцеловал ее руку, а когда Эжени на минутку отлучилась, припал страстным поцелуем к запекшимся губам Софьи, чем поверг ее в замешательство. Она растерялась, не зная, как вести себя дальше, и почувствовала облегчение, когда Шарль со вздохом объявил, что уже завтра должен отлучиться по делам службы и, вероятно, не на один день. Он был назначен начальником отряда, который занимался фуражировкой и реквизицией продовольствия в окрестных селах. Шарль и Эд жаловались, что фуражирам с каждым днем становится все труднее, что порою целые их партии пропадают без вести из-за действий русских партизан и ополченцев.
– Если так дальше пойдет, то скоро нам и лошадей придется есть, – хмуро заметил Эд. – Казаки перекрыли все подступы к южным провинциям, а под Москвой уже не добыть пропитания.
– Ничего, наш император послал курьера в Петербург, к царю, с предложениями о мирных переговорах, – бодро ответил Шарль, которому присутствие очнувшейся Софьи явно придало воодушевления. – Как только будет заключен мир, наши бедствия прекратятся и мы сможем спокойно перезимовать в одной из южных губерний. А пока я должен отправиться со своим отрядом в окрестные села. Надеюсь, Софи, что к моему возвращению ты будешь уже совсем здорова. Эда оставляю здесь для охраны.
После отъезда Шарля девушка почувствовала себя спокойнее. Эд ушел, а возле ее кровати уселись Эжени с Франсуа и стали рассказывать о последних новостях, – ведь для девушки, пролежавшей несколько дней в забытьи, новостью было буквально все, что произошло за это время в городе.
Месье Лан своими глазами видел расстрелы русских «поджигателей» по решению французского трибунала, хотя до конца было неясно: подожгли ли Москву русские, решившие пожертвовать древней столицей, дабы она не досталась неприятелю, либо причиной пожара явились всеобщие беспорядки, а также пьяное буйство захватчиков. Как бы там ни было, но превращенная в пепел Москва оказалась никудышным приютом для неприятельских солдат, которые порой доходили до полного безобразия.
– Церкви ограбили, осквернили, а потом превратили в магазины и конюшни, – возмущался Франсуа. – Стойла лошадей в церквах сколочены из икон, с которых содраны дорогие оклады. Это отвратительное святотатство! Я сам хоть и католик, но уважаю чужую веру, тем более – христианскую. Неужели французские офицеры не понимают, что так они доведут православный народ до полного озлобления? Или император уже не может контролировать своих вояк? На что он надеется? После всего, что случилось, ему уже не будет здесь никакого мира! Но он, как безумец, не понимающий действительности, подписывает в Кремле уставы для парижских театров, а потом прогуливается по городу и глядит на сожженную Москву, словно Нерон – на Рим. А тем временем французские солдаты бродят по окрестным селам, роются в грядках, пытаясь найти там какие-нибудь овощи. А вместо вьючных лошадей используют русских обоего пола, накладывая на них мешки и притом не разбирая ни возраста, ни состояния. Но это еще не самое худшее, видел я и сцены прямого насилия. На моих глазах две молоденькие русские девушки бросились с моста в воду, спасаясь от французских солдат. Я хотел вступиться за несчастных и чуть было не затеял драку, но вовремя вспомнил о вас с Эжени и подумал, что не имею права рисковать жизнью, оставляя вас без всякой защиты. А один французский офицер назвал девушек дикарками, готовыми пожертвовать жизнью ради варварских предрассудков. Я тут же отошел в сторону, чтобы с ним не поругаться.