«Господа, это крайне наивно, – сказал я. – Либо у нас найдется десять экипажей камикадзе, и тогда ни к чему возводить эти пагоды из самолетов, либо мы разве что радикально изменим прибрежный ландшафт». – «Вы возьмете два шварма, майор, и прикроете их. Любой ценой, вы слышите, любой, вы доведете их до переправы. Генерал фон Рихтгофен считает, что именно вы способны обеспечить успех всей операции. Вы понимаете, какая на вас возложена ответственность?» – ледяно, отчужденно начал резать меня оберст Храбак, назначенный командовать эскадрой вместо раненого Реша, многоопытный, знающий, но твердолобый вожак: в глазах его играли факельные отблески коллективных нацистских радений. «Да, именно „возложена“, – кивнул я. – Боюсь, что этот ваш „Железный молот“ сломает мой чуткий, но хрупкий хребет». – «Хватит, Борх! Эта ваша ирония – признак усталости и моральной нестойкости. Так вы скоро совсем… разуверитесь. Да будет вам известно, господин насмешник, что рейхсмаршал последним приказом предписал нам воздушный таран как последнюю меру в бою – это ваш святой долг перед Рейхом теперь, а не ваше „хочу – не хочу“».
Мне стало смешно: до недавнего времени презиравшие русских за отсутствие «самосознания» и «зачатков мышления приматов», мы теперь вознамерились уподобиться им в совершенном отказе от личного, собственной правды, молодого горячего тела, не желающего исчезать. Абсолютная сила хотела, чтобы я и мои рекордсмены не просто убивали иванов своею безмерною техникой, а вложились в удар всем своим существом, разгоняя свой дикий, естественный гончий азарт до бездумного самопожертвования. Она хотела, чтобы все мы стали русскими, забывая о том, что такую решимость разожгли, разогнали в них мы; что не жалеть себя, как русские, можно только когда тебя гонит неумолчный подземный стон мертвых. Только сделавшись ими, мы могли победить, но убитые дети были тем, что мы съели, а не тем, что у нас людоедские зубы отгрызли.
Тщета подражания русскому духу была дополнена решением скопировать их тактику: восемь лучших ребят моей группы должны были висеть над строем этажерок, как привязанные. «Мессершмитт» – по породе свободный охотник: виражить вокруг бомбера для него все равно что собаке гоняться за собственным куцым хвостом. Я просил дать нам выйти вперед – на расчистку пространства, и тогда бы Зворыгин забыл обо всем, кроме красного носа моей Минки-Пинки. Я, конечно, хотел расклевать его мозг в пустоте заполярного круга – ни на мгновение не отвлекаясь ни на какой сопутствующий мусор. Но у нас просто не было стольких свободных «бессмертных», а о том, чтобы двинуть «омелы» к реке без прикрытия, не могло быть и речи.
Массированный, многоэшелонный налет штурмовиков в условиях тяжелой низкой облачности должен был рассорить силы русских. Но у них был Зворыгин – с его зачищенной естественным отбором врожденной приемной струной вдоль хребта, и она начинала вибрировать тотчас, как только за нее дергал я.
В десяти километрах от берега я увидел шестерку кабрирующих «аэрокобр», устремившихся наперерез каравану. Я велел своей стае вцепиться в этих травленых русских, как репьи в поросячьи хвосты, и оттягивать их в хороводе от наших «омел». А потом я увидел его.
Точно стриж под сарайною крышей, рассекала пространство голодная русская мысль, то и дело сшибаясь с моей, столь же быстрой и бдительной мыслью, отсекавшей ее от беспомощных чудищ, неуклонно плывущих к реке. Беспрерывно танцуя в моей сильной линзе, он из одной и той же точки выводил и проигрывал дюжину мнимых атакующих партий, нащупывая самые причудливые, тонкие и перевитые друг с дружкой, как лианы, комбинации, и все они с немедля пресекались моим воображаемым ответом. Я был для него лишь мучительной, убийственно-неустранимой помехой, словно муха, которая, непрерывно зудя и садясь на расправленный в воздухе атлас, не давала ему разобраться в анатомии наших диковинных монстров. Развалить строй построенных нами летающих бомб – вот что им непрерывно владело. Музыкальная буря захлестывала тихоходных уродов, но ничуть не сбивала их с курса, и время безуспешного этого гона к Зворыгину было безжалостно, приближая немецкое «все» к переправе, как речная вода приближает плоты к океану. А потом он нырнул под ослепшего Ханику и разделал один самолет, выдрав бомбу из лапок отягченного сорокопута
[58], а потом соударились наши ведомые и западали оба, наконец-то оставив нас с русским одних.
У меня в каталоге фигур есть один самородный маневр, который я считал своею собственностью, полагая, что он слишком сложен, чтобы кто-то похитил его у меня. Я прибегал к нему, когда чутьем и глазом распознавал в иване сильного противника или когда хотел убить наверняка. Я подпускал к себе наивного врага как можно ближе, уходил из-под трассы резчайшим, свежующим косым переворотом и немедленно шел в боевой разворот, заходя ему в хвост. А потом я увидел, что Зворыгину хватит скоростного ума и безгрешного чувства пространства, мотора, рулей, чтобы так же законно владеть этой своеобразной обратной петлей, как и я. Но того, что Зворыгин не просто выйдет этой петлею мне в хвост, а проденет машину, как нитку в ушко, между баржами глупого моего каравана, оказавшись над ними по единственно верной кривой, я предвидеть не мог.
Словно даже ленивый в своей неподсудной свободе, проутюжил он строй этажерок, сняв скальпы с троих почтарей, отпустивших свои идиотски непомерные бомбы к земле, и немедля ушел в высоту по спирали. По спирали, которую я обогнал представлением о ней. Слишком он уже был измочален гоньбой за чудовищами, слишком много его мозгового электричества было затрачено на создание двух остроумных воздушных ходов, чтобы он не подставил мне брюхо на взмыве.
Он еще виражил, танцевал у меня перед носом, не давая втащить, хоть на пару секунд запаять себя в линзу прицела, но я уже слышал отчетливый стонущий звон и как будто плаксивую жалобу рулевых его тяг, надсеченных и рвущихся с каждой его эволюцией. Я почувствовал запах зворыгинской крови. В нутре Минки-Пинки глумливо звенели горячие гильзы – я не мог разорвать его массой секундного залпа. Еще две минуты – и Зворыгин бы спасся.
На четыре часа, двадцать градусов выше я увидел четверку его невредимых собратьев: они приближались ко мне на предельном моторном надсаде. В то же самое дление Зворыгин пошлейшим, но, конечно, предельным по усилию переворотом ушел под мотор Минки-Пинки – развернувшись на горке, я спикировал следом за ним и растил, разгонял, выпускал на свободу идею удара всей своей живой силой. Я давно уж вынашивал этот удар, я как будто бы им забеременел с той минуты, как русский размозжил череп Эриха стойкой шасси. Способность русского к удару клювом и когтями, когда только жертва его теряет жизненно необходимые куски, опускала меня по шкале красоты много ниже его и даже делала меня несуществующим. Мало просто вонзиться в машину винтом, хоть и это почти невозможно, если враг не ослеп, не оглох и не ранен. Для того, чтоб ударить и спастись самому, надо стать тем, кого убиваешь. Надо именно что и не меньше, чем вселиться в него. Его руки и ноги, сокращенные мышцы, поджилки, даже мозг, даже сердце, слой подкожного жира и ягодицы – все должно стать твоим. Надо с ним уравняться по скорости, а иначе падете вы оба.