Книга Соколиный рубеж, страница 109. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Соколиный рубеж»

Cтраница 109

– А у вас где протез, герр майор? – прозвенел у меня за спиной ее голос, спокойный и злой, выдающий наследственную и, само собой, невытравимую властность и силу человека, который говорит только то, что он выберет сам, и она посмотрела на меня с той бесстрашной прямотой любопытства, с которой глядят только дети, посмотрела без гнева, осуждения или презрения – просто силясь понять, что таится за моими словами: только глупая поза, грошовый цинизм или что-то иное и связанное с человеческим страхом и болью?

– Вы хотите сказать, вместо этого, фрейлейн? – Я потыкал большим пальцем в ребра над сердцем, и вышло – тычу в орденскую чешую.

– Я хочу сказать, что крест за храбрость еще не дает вам…

– Крест за убийство русских женщин и детей, – оборвал я ее.

– В таком случае, герр офицер, здесь не место для таких разговоров. Мне ведь надо идти к тем калекам, которых мы спрятали от фотографов и журналистов. Если вы захотите продолжить разговор о немецких наградах и подвигах, дождитесь конца моей смены, а лучше приезжайте в Далем. Если вас оставляют в Берлине, конечно…

– Чей дом мне искать?

– Генерала фон Бюлова.

Ее звали Тильда. Матильда Мария Тереза Леона, но это для метрики. Ее скончавшийся два месяца назад отец, корпусной генерал, прославился в 42-м прорывом окружения под Демянском. У девочек знатных фамилий – и русских, и прусских – еще с той войны повелось менять верховую езду и балы на белую шапочку с красным крестом. Таких называют святыми и ангелами, и даже самые простые организмы ощущают себя обокраденными на таинственную благодать, когда такая девушка выходит из палаты. Она так смотрит на тебя, как будто знает, не только где, но как болит. Порою кажется, такие существуют только в книгах, в романах воспитания для юношей, а когда беззаконно проникают в реальность, то, скорее, отталкивают. Но я знал свою мать, я по ней мерил всех: в этой девочке не было постной, сухой, раздражающей святости – она все делала по правде собственного сердца, и жадность к жизни в ней была совсем уж не монашеская, весенней девушке с бесстрашными глазами и своенравными губами, на которых чуть теплится и как будто таится сама от себя неуловимая бесстыдная улыбка…

Ну и что с того? Что она мне? Зачем я еду в тихий, идиллический, подернутый голубоватой дымкой Груневальд? Неужели надеюсь расслышать отголоски того, что нельзя возвратить – и вернуться во время моего заповедного детства, когда мама и Буби еще были живы? Может, ради отца – дать ему перед смертью покачать на коленке обжигающе нового Борха – побежал переставшим артачиться племенным жеребцом в поводу у инстинкта, под давлением собственной крови, взбунтовавших клеток, кричащих: «Мы хотим, чтобы нас стало больше, ты слышишь? Мы хотим стать бессмертными!» Говорят, все живые организмы в предчувствии смерти торопятся выструить семя, или что там у низших – молока? Может быть, я выклянчиваю у природы умение быть человеком – просто мужем, отцом, как другие, как «все»? Закормить свою внутреннюю пустоту этим страхом, бережением, долгом, любовью? Стать другим – и живым, настоящим? Лучшей девушки мне не найти. Не взамен той, потерянной мною в России, а самой по себе, вне сравнений. Ведь каждый человек единственен, потому и возможна любовь. Да, да, любовь – не вместо той, не сбывшейся, а после… как бывает еще одна после счастливой. Может, все, что я видел и чуял сейчас, нуждалось в подтверждении чьим-то взглядом, как ребенок нуждается в материнских глазах, говорящих: у тебя горит лоб, я боюсь за тебя? Пусть она пожалеет меня? Ей, пожалуй, по силам наполнить увесистым смыслом мое бытие – а вот я чем наполню ее? Покаянием, что ли, и мольбой о прощении? Не хочу потреблять ее душу.

Есть в первом снеге какая-то неистребимая надежда. В начале зимы я всегда ощущал дуновение силы, несущей всей земле очищение, хоть и знал, что назавтра этот снег станет просто настырной, тоскливой, убаюкивающей белизной, а потом он растает, и грязи станет больше, чем было. В опустившихся сизо-сиреневых сумерках отыскал небольшую генеральскую виллу. Во дворе было много авто представительских и спортивных пород – я был предупрежден, что в доме будут гости, но не думал, что их соберется так много.

– Отрадно, что вы вспомнили о нашем разговоре, летающий Зигфрид. – Обдавая меня будоражащим пресным запахом чистого снега и морозного зимнего дня, протянула мне узкую сильную руку, немного шершавую ото всех госпитальных простыней и бинтов. В гридеперлевом платье старинного кроя (в таких наша мать осталась на жемчужных фотоснимках начала двадцатых годов). Смотрела она с той же пытливой прямотой, что и в минуту нашего знакомства. Правда, сейчас я разглядел в ее глазах какое-то сомнение, беспокойство, заготовленный лед отчуждения и решимость обрезать эту линию связи, едва лишь поймет, что днями раньше поняла меня неправильно. – Прошу, я познакомлю вас с друзьями. Впрочем, думаю, многих вы знаете.

В отделанной томленым дубом поместительной гостиной стояло и сидело три десятка человек – по преимуществу блестящих офицеров. Малиновые струи лампасов OKW [60], золотые орлы и витые погоны. Я немедля узнал говорившего с незнакомым полковником окаменело-мрачного фон Герсдорфа, моего поездного попутчика, чьи мысли застряли на убийстве убогих и малых еще в декабре 41-го года.

Да тут собрался весь «пехотный фон девятый» [61]… В углу сидел фон Тресков, крутолобый, с сухим, неприступным лицом и упорным, испытующим взглядом светлых выпуклых глаз, – он взглянул на меня, словно тщась пробуравить до чего-то, способного говорить только правду, на которую не прогневится, какою бы та ни была. Опираясь культей на каминную полку, переговаривался с Мерцем фон Квирнхаймом изуродованный под Тунисом красавец фон Штауффенберг: я впервые увидел его с этой черной пиратской повязкой на чеканном лице. Мы с ним часто встречались перед самой войной, состязаясь на скачках, охотах и в полуночных спорах о германском величии. О, когда этот бог, Аполлон Кифаред с твердо загнутой челюстью и крутыми точеными скулами, еще не был так мерзко ущемлен во врожденных правах доминанта, в наслаждениях собственной мускулатурой, летящей иноходью кровных лошадей, красотой лучших женщин, охотой, войной – всеми видами жизненности, он высказывался категорично, радикальней, чем Геббельс, и хлеще, чем Геринг: «Не мораль и религия разделяют людей на сословия и расы, а кнут. Так было испокон веков и будет, пока Земля не соударится с какой-нибудь увесистой планеткой. Я хочу, чтобы кнут был в немецких руках», «Желание очищения собственных владений от евреев, полукровок и прочего сброда – столь же естественное чувство для германца, как и желание извести всех крыс». Я нашарил банальное: в счастье – язычник, благодарный природе за то, что она сотворила его сильным зверем, а в беде и страдании – христианин. Если сделали больно ему, значит, он сделал что-то не так (будто боль – это кара, воздаяние, возмездие). Впрочем, я ведь не знаю: может, Клаус сначала увидел груду маленьких трупов в кишащей бациллами Польше, а потом уже был изуродован той африканской ударной волной. Это, кажется, были «спитфайры».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация