Без сомнения, все они собрались не впервые – объединенные иным и большим, чем слова «родовитость», «сослуживцы», «прекрасная Тильда» или даже «презрение к военному гению фюрера». Я уже догадался зачем. К сожалению, я не идиот. Сказав хозяйке дома, что получил свои Железные кресты за убийство детей на Востоке, я поневоле произнес пароль, по которому эти солдаты узнавали своих. Никто не смотрел на меня с подозрением и тем более уж не выдавливал ненавидящим взглядом из этого дома. Они явно намерились соскрести с меня общедоступный покров «лучший летчик империи», обнажив не прикрытую никакой мишурой сердцевину. Мне стало смешно. В последнее время я корчусь от смеха.
– Вот ведь черт. – Я взглянул на сестру милосердия, которая втравила меня в «это». – Стоит мне встретить девушку, с которой хочется не только поздороваться, и она непременно оказывается или русской шпионкой, или нашей предательницей.
– У вас быстрый ум. А мне говорили, что все летчики – особи храбрые, но недалекие. Может быть, таких девушек вам посылает Господь?
– Ну конечно. Чтобы я наконец-то спросил себя: кто же я?
– И каков же ответ, Герман Борх? – усмехнулась она, но глаза ее не засмеялись, продолжая глядеть с испытующей жадностью: вот кто может ошкурить меня до нагой сердцевины.
– Он может оказаться для вас небезопасным и даже роковым. – Ты понимаешь, девочка, что сделают с тобой, если я окажусь правоверным нацистом? – Как вы, наверно, знаете, сударыня, из всех идеалистических учений в Германии теперь законно лишь одно…
– Идеализм национал-социалистический, – докончила она. – Но мне говорили, что Герман Борх – интеллигентный человек.
– Кто говорил? Наверное, фон Герсдорф? – кивнул я на того.
– Да, он. И потом, я же вижу сама. Вы растерянны, Герман, а вернее, опустошены.
– Я опустошен вашим взглядом, сестра милосердия. Вы стерли мое сердце в порошок. Заманили сюда, дав надежду, и подсунули вместо себя всех этих озабоченных судьбою Родины мужчин.
К нам подошел фон Герсдорф и, взломав рукопожатием физический барьер, потащил меня с Тильдой к фон Трескову. Я уселся напротив того, рядом с Тильдой, и не стал дожидаться, пока этот поезд проследует станции «Я хорошо знал вашего отца…», «Мы как кровные дети народа…» и «Безумный ефрейтор толкает германскую нацию в пропасть».
– Довольно, господа, довольно. Вы, видимо, хотите свалить национал-социализм и, видимо, путем физического устранения вождя. Вы хотите знать, с вами ли я? Что ж, извольте. Во-первых, в люфтваффе есть только один человек, который может быть полезен вам практически, – его адъютант. Майор фон Белов, если я не ошибаюсь.
– Но ты бы мог легко добиться перевода в OKL, – сказал фон Штауффенберг.
– Поздно, милый мой, поздно. Я завтра отбываю в действующую армию.
– Но есть и другая возможность, – вмешался фон Герсдорф. – Вы же ведь чрезвычайно популярны в войсках.
– Предлагаете мне вести пропаганду среди офицеров люфтваффе? Мне кажется, вам надобны охранные дивизии. Или я должен сделать заявление по радио в час, когда все начнется?
– Оставим все практические вопросы на потом, – отчеканил фон Тресков, надавив на меня своим твердым, немигающим, выпуклым взглядом. – Вы не спросили, сколько нас и чьей поддержкой мы успели заручиться, из чего мне становится ясно, что все рациональные сомнения и опасение за собственную жизнь для вас второстепенны. И я вам скажу: мы обязаны попытаться прикончить его. Практическая сторона вопроса не имеет значения. Мы должны показать всему миру и Господу Богу, что воспротивились тому, что наш народ творит сейчас, что мы не шли одной дорогой с этими маньяками. Мы должны сказать это нашими жизнями. Только это имеет значение. Так вот, я вижу, Борх, что вы по непонятным мне причинам хотите остаться над схваткой.
– Нет, это вы хотите удержаться посредине, генерал, – достал я давно припасенное, вызревшее. – У нас одинаковый рвотный рефлекс на то, что мы делаем нынче как нация. Но знаете, стрелять в него сейчас – это и вправду преступление. Убогая попытка старой потаскухи прикинуться девственницей. Вернее, убить всех уродов, которых она наплодила. Загнать между собой и фюрером стальное полотно – между нами, чистейшими фон пехотинцами, и теми, мясниками из СС. Пустое, обреченное усилие отмыться, как будто мы не понимаем, что эти вонь и кровь неистребимы, что мы будем хранить их во всех своих порах, пока не сгнием. Мы все пошли за ним в тридцать девятом, мы все поддержали его в тридцать третьем. Тогда мы думали о возрождении Германии, о красоте войны, которой наконец-то дождались. Благодаря кому солдаты вермахта зашли так далеко – как в географическом смысле, так и в людоедстве? Кто расширил пределы изживания славян до Кавказа и Волги? Фон Бок, фон Клейст, фон Клюге, фон Манштейн, мы, мы, немецкие дворяне, разве нет? Нас сотворили вожаками стада, и мы воевали за эту Германию, мы проводили эту волю, генерал, а не какую-то другую. И нам до известного времени нравилось это. Иными словами, я слишком долго оставался верен фюреру, чтобы предать его теперь. Вы хотите теперь предъявить англосаксам труп нашего поводыря и выторговать мир между двумя цивилизованными расами. Остановить лавину красных варваров, остановить переработку немцев в трупы. Но теперь невозможно спастись. Я бы даже сказал, что спасаться теперь запрещается. Вы хотите вернуть немцам честь, человеческий облик – вы хотите грешить как большой, а платить как ребенок? «Простите все, евреи, русские, поляки. Я не хотел, я больше так не буду»? Вместо всех наших Alles fur Deutschland я бы вывесил всюду одно – «Все для русских» или, скажем, «Быть немцем означает платить»: головою за голову, домом за дом, женою за жену, ребенком за ребенка.
– Благодарю вас, граф, за то, что разъяснили, – сказал фон Тресков, и в глазах его не обнаружилось ни осуждения, ни презрения, скорее забрезжило что-то похожее на признание моей правоты.
– В таком случае, Герман, советую тебе забыть об этом доме и его хозяйке. Ведь мы же можем быть уверены, что ты окажешься достойным чести своих предков? – отчеканил фон Штауффенберг, вперившись в меня единственным глазом.
– Всегда завидовал умению людей бесстрашно изрекать банальности. – Я ощутил к нему подобие той жалости, которую испытывал к своим стареющим собакам, понимая, что я намного их переживу. – Ты не никогда не думал, милый мой, что из людей, отягощенных предрассудками вроде чести, морали и прочего, не получается хороших заговорщиков? По-хорошему вам бы прикончить меня. А сколько еще таких в вашем кругу – людей, которые колеблются, боятся и так далее?
– Но вы среди этих людей – самый большой оригинал, – сказала Тильда мерзлым голосом и посмотрела на меня с таким брезгливым отвращением, как если бы я оказался бессилен как мужчина. – Вы не боитесь, не колеблетесь. Вы просто отчаялись оживить свою душу. Если вы умираете как человек, то пускай и все немцы умрут?
11
Зворыгин промок и продрог. Зачугуневшие, негнущиеся ноги в чужих, не по размеру сапогах как будто бы сами собою месили раскисшую желтую грязь. Большими мохнатыми хлопьями, обильный, невесомый, падал снег, но тотчас превращался в слякоть на изрытом давнишними воронками асфальте. Реглан не вернули – в одной гимнастерке он, наверное, и до зимы не дотянет, околеет, как только ударит настоящий куржак.