Я торопился в Регенсбург – проведать ефрейтора Рудольфа Борха. Я знал, что тамошнею школой заведует наш старый Реш и что он человека по фамилии Борх просто так никому не отдаст. Сквозь граненый фонарь безупречно-изящного «шторха» я озирал лежащую под чистым снежным саваном, как будто заколдованную землю, гряды темных вальдов, баварские пашни, и вот уже блеснул живой клинок Дуная, и, задернутый дымчатым флером, возник, как во сне, зачарованный собственной древностью каменный город со всеми своими когтистыми шпилями, башнями, черепичными крышами и нагими садами над дымящейся сталью незамерзшей реки.
Коснувшись земли, я увидел такое, чего поначалу не мог воспринять как реальность. Как будто и не улетал из России. Пятнисто-зеленый «Як-7» кроил голубой ясный воздух над зимней баварской землей – да еще и с натугой всех русских 41-го года, первых дней русской немощи, слепоты и убожества мысли, а за ним гнался новенький желтоносый трехпушечный «Густав»: повисал на хвосте, упускал, поворачивал, круто взвивался, опрокидывался на вершине горы и прицельно нырял в низину, выходя невозможно живому, настоящему русскому в хвост и опять начиная клекотать, словно аист, распылять в бестолковом ловецком угаре розоватые метки трассирующих пуль: сразу видно, бесхвостый щенок – кровь кидается в голову, ломится в пальцы, то и дело толчками давя на гашетки.
Русский не отвечал, уворачивался, уходил из-под «Марсовых струй» сосунка элегантными правыми бочками с правым боевым разворотом – вспоминая на миг все, чем он безупречно владел и что здесь, в этой адовой сауне воздуха, от него отслоилось, как кожа.
Усталость от бесплодных перегрузок накрывала ивана свинцом – что-то подобное, наверное, испытывает рыбина, когда покидает законный надел глубины, на котором способна выдерживать натиск среды. Я отчетливо чую подобные вещи. Я убил бы его, как осеннюю муху.
– Не тревожьтесь, герр Борх! – прокричала мне аэродромная девушка, что бежала за мной, как собака. – Этот русский – всего лишь мишень! – возбужденно и с гордостью от причастности к взрослому, настоящему делу – к благодетельным опытам над человечиной низшего сорта.
– Спасибо, фрейлейн. Скажите мне: а вы даете всем курсантам или только тем, кто подожжет такого русского? – зачем-то врезал я счастливой Helferin
[63], лицо которой сжалось в кулачок.
«Як» и «Густав» тем временем бросили свой хоровод и безрадостно и безутешно пошли на посадку. На глазах восхищенных курсантов я добрел до бетонной наблюдательной вышки и увидел угрюмого оберста Реша. На обрюзглом лице его с каждым шагом моим проступало связавшее нас фронтовое быстролетное, горькое «все»: от фонтанов шампанского из подвалов Абрау-Дюрсо до смертей ста пятидесяти молодых небожителей с газированной кровью в аортах, до потери единственных мальчиков – сына и брата. Мы, конечно, сцепили бы рукопожатие и обнялись, но старый Реш предвидел рвотный спазм, который я насилу подавлю при виде этого ублюдочного гона, и рука его агонизирующе шевельнулась для взлета ритуального «Хайль», но ослабла и рухнула, словно ей не хватило завода.
То, что мы здесь придумали и творили со сбитыми русскими, выхолащивало сам инстинкт боевого господства, превращенного в сладостный, невозбранный расклев виражирующей падали. Не могу найти слова, названия. Ну, как будто бы небо здесь стало выгребной ямой воздуха, а все немцы, которых дрессирует старик, – новым видом жуков-мертвоедов, Necrophorus Germanicus, трупоклевами свастичными. Но после переполненного визгом любимовского рва мне уже ничего не могло жечь глаза, как сигаретный дым и мыло после серной кислоты.
Я прошел в кабинет, уставленный серебряными кубками люфтваффе и увешанный грамотами всевозможных крестов и медалей; на фотографиях, как на рекламе Blendax
[64], скалились футбольные команды, мундирные ряды выпускников чередовались с пирамидами морально устаревших истребителей; отец и сын Реши в обнимку улыбались под винтами «мессершмиттов» и над мертвыми волчьими тушами на забрызганном кровью снегу – для чего он их держит у себя на столе, длит и длит эту пытку невозможностью вытащить сына из серебряной рамки? Может, пыточные фотоснимки нужны ему для оправдания того, что он делает с русскими здесь и сейчас; убеждения себя в правомочности этого метода дрессировки мальчишек, столь похожих своей кровно-розовой, огневой новизной на его вечно двадцатилетнего Августа?
Реш обернулся, чтобы указать мне на диван, и я протянул ему руку.
– Ну здравствуй, волчище, – сказал он, тоскливо осклабившись. Свободная рука его опять качнулась ко мне для отечески-братского пожатия плеча, но стиснула мой бицепс слабо, с ощущением: осталось мало жизни, утерян изначальный смысл наших игр – хотя могло казаться, что именно теперь началось для нас самое важное, время новой, другой, справедливой войны. Надо двигаться, жить, подымать в небо новых птенцов, не давать убивать наших женщин, детей, каждый должен вложиться всей силою, но – совершенно нет времени на воспитание настоящих воздушных убийц; для того, чтоб поставить птенцов на крыло, нужен год, а я заявился за мясом для новой эскадры сегодня, и мы оба с ним знаем, чем это закончится.
– Значит, ваши мальчишки лишаются девственности прямо в школе. Наверное, нет ничего зазорного в том, чтобы стать мужчиной с проституткой. В конце концов, и мы когда-то начинали с податливой добычи, а потом уже переходили на гордых, норовистых красавиц. Но попользоваться инвалидкой, которая даже морду тебе расцарапать не может, а вернее, сперва покалечить, а потом изнасиловать… – Я уселся напротив и глядел ему прямо в глаза – без презрения, но и без жалости. – Это кто же придумал такую методу?
– Восемь из десяти. Ты же знаешь. При режиме, в котором мы вынуждены обучать их, восемь из десяти погибают на фронте за первые две-три недели, – включилось звуковоспроизводящее устройство, в сто пятый раз проигрывая для себя заезженную грампластинку оправдания. – Как младенцы от разных инфекций в девятнадцатом веке, как в Африке.
– Значит, вы продолжаете дело Пастера и Коха? – Я без улыбки принял у него налитый с краями бокал коньяка.
– Я обучаю их работать рычагами. Но не чувствовать зверя, не чувствовать ручку и педали ивана, как собственные. Ты же знаешь, что этому можно научиться лишь там. Это была моя идея, – раздельно выговорил он. – По-моему, я излагал ее тебе еще под Керчью, вскоре после того, как твой Эрих и мой Август погибли. Мальчишка, который знает толк в рычагах и маневре, но ни разу не видел живого ивана, – тот же самый щенок. Шарит в небе подслепыми глазками. А мальчишка, который провел тридцать – сорок учебных боев с настоящим матерым, образованным русским, – это уже другое дело. В каком-то смысле он уже прошел естественный отбор. К нам в плен попало много классных летчиков. Зачем же нам морить их голодом в шталагах? Ну разумеется, я думал исключительно о тренировочных боях. Так сказать, в чистом виде. Нормальном. Изучить русский стиль, их машины. Дать нашим мальчикам возможность пересдачи. Первоначально я вообще предполагал сотрудничество с пленными – ну да, сделать их чем-то вроде наших штатных инструкторов. В обмен на жизнь и сытную кормежку. Я полагал, что многие из них на это согласятся. А резать безоружных… – Реш поглядел в окно на всю свою теперешнюю жизнь, как на рожающую нечто четвероногое, мохнатое, обезображенную криком человеческую самку. – Короче, я послал записку в отдел боевой подготовки. Мою идею сочли здравой, но нуждающейся в доработке. И оберштурмбаннфюрер Майгель доработал ее.