– Но позвольте, маэстро, у меня есть статистика: парни Реша живут вдвое дольше, чем курсанты других наших школ.
– А там и Endsieg, – бросил я, – и многие из них обнимут своих матушек.
– Осторожнее, граф, осторожнее, – погрозил он мне пальцем, и в его ровном голосе засквозили не нотки иронии, допускаемой между двумя «реалистами», и не привитое положенное постное «говорите, да не заговаривайтесь», а застарелое, студеное презрение ко всей моей так называемой «свободе». В этом была какая-то покалывающая новизна – то, чего я не чуял в других офицерах СС, делимых мной на «пламенных бойцов» и перемазанных машинным маслом кочегаров. – Да, мы, германцы, исповедующие реализм, осознаем всю тяжесть положения на фронтах и именно поэтому должны использовать все средства для достижения нашей цели, в том числе и методику Реша, которая вызывает у вас такой скепсис, на мой взгляд, объективно ничем не оправданный.
– Вообще-то сам Реш в разговоре со мной открестился от чести считаться создателем этой методики. Чужих заслуг ему не надо. Насколько я понял, все это придумали именно вы.
С проснувшимся брезгливым любопытством я разглядывал его: высокий чистый лоб яйцеголового нордического типа, лицо из тех, что заставляют криминальных полицейских отбросить детский лепет френологии и строить розыск на подцепленных пинцетом волосках, папиллярных рисунках и капельках крови на предметном стекле – только так можно выяснить, что это за человек: заботливый отец семейства, женившийся на формулах профессор математики, убогий безобидный извращенец, который носит женское белье под униформой, или тот самый сладострастник боли, вдохновенный маньяк, потрошитель, убийца детей… Впрочем, как показала вот эта война, зачастую и первое, и второе, и третье вполне себе добрососедски уживаются в одном двуногом существе.
– Да ну бросьте, – сказал он со скукой и усталой досадой: «Ты-то хоть не ломайся, как девочка». – Это именно Реш разродился идеей привлечь пленных соколов для обучения курсантов – в этом-то он признался? А расстреливать их… ну, так скажем, никто не хотел. Но тут сразу возникла проблема. Как вы там говорили про падаль? Что дохлятина – это одно, а живая добыча – другое. Если этих иванов не подстегивать из пулеметов, то они еле движутся в воздухе. А Реш настаивал на максимальном приближении условий к боевым – это я вам буквально цитирую его докладную записку. Так что, если хотите, давайте называть это нововведение методом Майгеля – Реша, так будет справедливее всего. И потом, не все ли равно, кто придумал. Как я уже сказал: любые средства. Согласитесь, что эта идея целиком совпадает с духом нашего дела, с германским отношением к врагу. Мы скручиваем славянина в жгут и отжимаем до последней капли, ставя целью сберечь драгоценную молодую арийскую кровь. Жизни наших мальчишек слишком ценны для Рейха, слишком ценны, чтоб мы обменяли хоть одну из них на искушение проявить человечность. Всех жалеть – это значит никого не любить. Не любить свой народ. Жалость – чувство тлетворное, ржавчина, жалость – признак снижения сопротивляемости организма в ядовитой и болезнетворной среде. – Все это было общими местами нашей пропаганды, подобранным дерьмом из проповедей Геббельса, но этот Майгель говорил избитыми словами о другом – о моем существе, сердцевине. – Хирург ведь не чувствует болезненного наслаждения, когда режет скальпелем чью-то гниющую плоть. Прооперированный раненый зачастую нуждается в переливании крови. Так что наша затея – это как бы такое воздушное донорство.
– Этим вы в своем ведомстве и занимаетесь? – Я смотрел в эти стертые о десятки людей, а вернее, недочеловеков глаза, спокойно-дружелюбные и кротко-беззащитные, как у снявших очки близоруких, – ничего необычного вроде: так смотрят знающие место, так смотрят на господствующих самцов полупрозрачные от заурядности мужчины, утешаясь одним: что их тление – это более долгий процесс, чем твое буревое горение, вспышка.
– Да-да, эффективным использованием ценных военнопленных. Рейх не может позволить себе перерабатывать всю массу без разбора. Земляные работы и шахты – это для рядовых, заурядных, для стада. Необходимы тщательный отсев, классификация, деление, выбраковка. Наряду с миллионами бестолочей к нам попали десятки крупных русских врачей, инженеров, конструкторов, физиков, знатоков порохов. Десятки тысяч офицеров, не лишенных зачатков интеллекта. Первосортных, матерых убийц, виртуозов своих рычагов и педалей, диверсантов, танкистов и конечно же летчиков, сбитых вами, Железный Орел. А про Власова слышали? Вы, кстати, незнакомы с этим обезумевшим беднягой фон Штауффенбергом? – Безо всяких глумливых подмигиваний, просто к слову пришлось, но глаза его стали другими – точно их ему пересадили с другого лица, точно кто-то иной посмотрел на меня сквозь приставшую пыль, не охотник, не зверь, а скорее артист, приступивший к тому, что умеет и любит. – Два года назад мы работали вместе. Так сказать, выбирали из кучи сырья драгоценные щепочки, чтобы сложить из них костер национальноосвободительной борьбы с большевиками.
– Ну и многих вам, Майгель, удается зажечь?
– Вы правильно поставили вопрос. Конечно, идеалом выглядит готовность к добровольному сотрудничеству. Вместо того чтоб умереть от голода в шталаге и так далее. Присяга, долг, коммунистическая вера, ощущение связи с людьми одной крови – для них все это превращается в условности. Направо – могила, налево – кормушка, «Свобода и работа», как написано в этих наших дешевых листовках для красноармейцев. Вы знаете, в чем прелесть этих листовок? В том, что их содержание – в общем-то правда, а вернее, становится правдой для каждого русского, как только он оказывается в плену. При этом неважно, скотина он или… человекообразное. Я не открою вам неведомой планеты в Солнечной системе, когда скажу, что многие действительно не хотят страшной смерти от голода, дифтерии, побоев, тяжелой работы, не хотят жрать гнилую конину или, скажем, жевать кожу собственных башмаков и ремней. Тут, правда, нет единого закона. Ну, скажем, принято считать: чем ближе существо к животному, тем безотчетнее, жаднее оно цепляется за жизнь. И, дескать, это так же верно, как и то, что существо с зачатками самосознания, свободное от рабства мысли, стадного инстинкта, в силу развитого интеллекта предпочтет смерти в общем загоне посуленную жизнь. Парадокс зачастую заключается в том, что готовым продаться практически нечего предложить на продажу – в силу их совершенной бездарности, а вот тот, кому есть чем оплатить свою жизнь, продаваться не хочет. Но знаете, сам принцип выбора – и для низших, и для человекоподобных – один. Если пленный иван сознает или чует всей своей требухой, что его единичная жизнь – абсолютная ценность, он наш. Если мне удается внушить ему веру в его исключительность, то он наш целиком, навсегда. Только ты настоящий, остальные – никто, шваль, отребье, передельный чугун. О, этой верой можно обогреть Европу или даже всю Россию, если кто-то придумает, как превратить ее в тепловую энергию. И именно этот могучий инстинкт исключительности стал корнем нашего национал-социализма. Ведь мы-то с вами понимаем, что истинный национал-социалист – не тот, кто верит в гений фюрера, а тот, кто отказывает в праве на жизнь всем, кроме себя самого.
– Ну, права на жизнь в природе вообще не существует.