– А он в это время вооружится черепком и начнет рыть подкоп под стеною барака, – затянул я с тоской. – Скажите, вы читали в детстве Фалькенгорста? А «Одиссею капитана Блада»? Самое время вспомнить про забросанную пальмовыми листьями пирогу.
– Вы будете смеяться, граф, но именно то место я и вспоминаю. С той только разницей, что мы предоставляем им воздушные плавсредства.
– А конкретней?
«Бензина нет» – вот что начертано в том воздухе. Да сама геометрия лагеря для Зворыгина – точка, мы его засадили в него самого. Его не увечное тело, его существо – вот самая надежная тюрьма, в ней разлагаешься верней, чем если неделю не пожрать и не поспать, хоть я и не пробовал ни того, ни другого.
– Конкретно я пока не знаю, – признался Майгель с неожиданной интонацией детской обиды. – Мне нужно сперва все потрогать, понюхать. Я, черт возьми, бываю здесь немногим чаще вашего. Я же вам говорил: я курирую двадцать объектов. Сегодня я – в Верхней Силезии, а завтра – на Нижнем Дунае. Мое внимание рассеяно, я просто разрываюсь. – Теперь он просто жаловался, не скрывая, как страшно вымотан, задерган, как ужасно болит голова и тяжелыми шторками на глаза опускаются веки. – Устаю, устаю, – он как бы присовокупил дрожащий, теплый голос человека к сонму голосов немолодых, перетрудившихся мужчин – дознавателей и надзирателей, планировщиков и исполнителей: все, все, все вместе с ним отложили свои золотые «монбланы» и кроваво-зубастые клещи, кочерги круглосуточных кремационных печей и дубинки погонщиков, пошатнулись под тяжестью кислородных баллонов и консервных жестянок с перенасыщенным синильной кислотою кизельгуром, взглянули на свои натертые стальными вентилями руки и простонали хором: «Устаем».
Но кто-то находящийся превыше не хотел, чтоб Майгель останавливался; всех затянуло, закрутило и кружило одинаково – не разберешь, кто разгоняет эту карусель, а кого зацепило и тащит, это было неважно теперь, потому что ни те ни другие уже не соскочат и не остановятся.
– В конце концов, – продолжил он, – я ведь могу и ошибаться. Быть может, правы вы, и он давно уже не хочет ничего. Только сдохнуть красиво, как вы говорите. Закончить жизнь с оружием в руках, вернее, на оружии верхом, чтобы попасть в свой большевистский рай с непорочными розовыми комсомолочками на цветочных качелях. Я, знаете ли, не считаю себя непогрешимым мозгознатцем. Сейчас приедем и увидим.
Мы прокатились по мощеным улицам невероятно невредимого, незыблемого города, еще не обращенного налетами американских бомбовозов в море каменного мусора, и, отбросив назад все когтистые шпили и башни, неуклонно ползли по обширному голому полю под затянутым темными заводскими дымами лиловым, позолоченным, ржавым, пунцовым полыхающим небом, приближаясь к видневшимся на горизонте массивным бетонированным вышкам.
Через пару минут стало видно долгий шрам ограждения – узловатые струны колючки, натянутой на бетонных столбах, а за нею – ряды одинаковых длинных бараков, земляных, деревянных, кирпичных. Это был циклопический лагерь римских легионеров, это был бесконечный колумбарий под небом – просто поле остывшего пепла, совлеченного в однообразные холмики.
Мы катили вдоль этого города пять минут, десять… Я ничего не думал и не чувствовал, даже общедоступного «вот что мы возвели über alles под музыку Гайдна»
[71]. Просто во мне еще сочилась жизнь, и я хотел исправить то, что мог и должен был исправить, не покаяться, нет, не откупиться от каких-то там загробных мук, а просто дать глоток живого воздуха Зворыгину, поступив с его жизнью сообразно своим представлениям о красоте. И теперь-то как раз полной власти над фермою Реша у меня уже не было. Если Майгель приехал на ферму, то приказывать здесь будет он.
– Меня беспокоит ваш брат, – сказал он, как будто услышав меня.
– Такое ощущение, что вы упорно набиваетесь нам в родственники. Что вам за дело до его душевного здоровья? Впрочем, если оно вас так сильно заботит, то помогите мне добиться его освобождения от службы подчистую. Он, мягко скажем, совершенно не разделяет общего восторга от здешних опытов над русскими. Присутствовать при ежедневной травле инвалидов да еще и участвовать в их препарации – это не для его хрупкой психики.
– В том-то и дело, что такая впечатлительность порой заводит слишком далеко. Простите, но женская падкость на жалость порою приводит к прямым преступлениям.
Я не дрогнул, хотя что-то тронуло стужей затылок.
– Попробую-ка угадать. Он, видимо, подкармливает пленных. Бросает красным соколам в вольер какие-то куски. Это, конечно, страшное кощунство. Сознаюсь, что и сам пытался угостить известное вам русское отродье сигаретами.
Я мучил презрением рот, вдруг осознав, что сам себя пытаюсь убедить, что ни на что другое Руди не способен. Руди сделан из нежности, жалости, он рожден для того, чтобы воспринимать, а не действовать, для того, чтобы вздрагивать и обмирать, а не бить, – я видел это с первых проблесков сознания. Но вспоминал сейчас его глаза, наполненные горестной покорностью и вместе с тем голодные, как у собаки, рвущейся в тепло, как у русской подпольщицы Лиды, – и опять мне казалось, что в нем появилось, заскреблось что-то новое, сильное, способное толкнуть его на большее, чем бессмысленное подаяние.
– Вы неплохо знаете брата, – похвалил меня Майгель. – Но дело не в том, что он передает славянам сигареты и съестное из чувства сострадания. И даже не в том, что он проявляет к славянским мужчинам позорный сексуальный интерес, – процедил отчужденно, бесстрастно, как врач, но его мерзкоженственный рот, не таясь, задышал сладострастием вскрытия и ковыряния в нутре, и во мне шевельнулось желание ударить залезшего в нашу спальню холопа, раздавить слизняка, оставляющего на белье влажный след.
– То есть, по-вашему, мой брат лишен элементарной гигиенической брезгливости? – взглянул я на него с гримасой «вылезай и вынеси с собою эту вонь».
– Да бросьте, граф, – сказал он, понимающе кивнув, признав невыносимость одного лишь представления об уксусной вони немытого тела. – Конечно, наш рейхсфюрер считает эту склонность омерзительной, а всех ее носителей – природными лгунами и, разумеется, потенциальными предателями нации, но, по правде сказать, это явление настолько распространено даже в рядах самих СС, что нам приходится смотреть на эти шалости сквозь пальцы. Да будет вам известно, именно в концлагерях означенный порок расцвел пышнейшим цветом. Десятки, сотни блочных надзирателей и даже старших офицеров держат мальчиков, а вопрос гигиены, столь тревожащий вас, решается с помощью соответствующих медикаментов и мыла. Люди просто доходят до логической точки, представляется мне. Если ты можешь запросто человека ударить, убить или, наоборот, подарить ему жизнь, то почему бы и не поиметь его? Неизбывное однообразие службы в совмещении с неограниченной властью приводит к тому, что наружу вылезают подспудные, до поры усмиряемые человеком желания. Большинство, разумеется, пользуется молодым населением женских бараков… разумеется, в тех лагерях, где содержатся самки, – например, в Равенсбрюке. Это не возбраняется, ибо рейхсфюрер понимает мужские потребности наших сотрудников. А другие, простите, кончают, избивая мужчин, – только так они могут достигнуть разрядки. И конечно, красивые юноши…