Книга Соколиный рубеж, страница 34. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Соколиный рубеж»

Cтраница 34

Если мне или Буби хотелось наполнить пространство беготнею и криками, словно из несогласия с ходом природного времени и желания его обогнать, привнести в него смысл нашей гоночной скорости, освоения и обладания, Руди, наоборот, открывался окрестной тишине и прозрачности, отдавая природе то как раз, что нам с Буби давалось труднее всего, – неподвижность, молчание и послушание. Если меня в одиннадцать годков застали на крыше сарая впряженным в чудовищный планер, сооруженный из бамбуковых распилков этажерки и раскроенных ножницами одеял (лишь навозная яма спасла меня от переломов цыплячьих конечностей), Руди одолевал притяжение земли по-иному – замирая надолго посреди совершенно бездвижного леса или на побережье, где только песчаные отмели, меловые утесы да редкие низкорослые сосны, накрененные ветром от моря к земле. Брат будто бы перенимал у воздуха единственное свойство – способность бережно и свято проводить в неведомую область каждый звук, будь он уныл, печален или радостен.

Однажды брат – в особенно морозном декабре, когда дыхание перехватывало и чугунные прутья ограды обжигали ладонь без перчатки, – не вышел к ужину, пропал, мы кинулись искать, сначала думали, что он забрался на чердак, а потом уже двинулись в лес с фонарями. Вокруг была та строгая, немая и воцарившаяся будто бы навечно красота, которая одною зимней стужей и может быть сотворена, ледяным дуновением силы, никого не жалеющей и потому создающей миры без изъяна. Заиндевелые деревья принадлежали царству минералов – не деревья, а камни, кораллы, возникшие на вечность раньше, чем деревья. Руди мы нашли под старым дубом, превратившимся в мощный, натруженный ростом кристалл: мой брат сидел между столетних корней, неподвижный и белый, как обряженный в снежную шубку ангелок на могиле ребенка, и на обданном стылостью белом лице жили только глаза. И я понял, что он, столь живой и горячий, не мог не прислушаться к неумолчному звону лесной тишины, против собственной воли затянутый в космос мерцательных призвуков, из которого нет и не надо возврата. И сразу следом за уколом страха я почуял бессильную жалость к нему, не способную что-то поправить и наставить его на «путь истинный», – эта жалость во мне и поныне.

Вместо того чтоб показать нас с Руди какому-нибудь модному в ту пору шарлатану от психиатрии (один строит планеры, а другой вообще, судя по поведению, болен «прогрессирующим лунатизмом»), наша мать, золотая бесстрашная Эрна, купила мне «Цоглинг», а еще через год – и «Малютку Грюнау», подарив изначальное чудо отрыва, а для брата был нанят педагог из Еврейской школы Холлендеров, переправленный нами впоследствии в Швецию вместе с семейством. Мать всегда защищала нас перед отцом, который и саму ее считал – и не без основания – сумасшедшей.

Наш отец, Хеннинг Клаус Мария Шенк Борх, разумеется, тоже окончил кадетскую школу, в Мировую войну эталонно командовал ротою горных стрелков «Эдельвейса» и сорвал в Доломитовых Альпах наступление целой итальянской дивизии, за что и получил Pour le Mérite – изящный синий крест, составленный как будто из ласточьих хвостов; никогда я не видел награды красивее, чем эта высшая награда уже не существующей империи, эпохи, эры войн, когда многое, если не все, решалось личной силой вожаков и чистотою полководческого почерка (Брусилова, Петена, Жоффра, Людендорфа). Внезапно и ужасно ощутивший себя под Верденом ничтожеством, отец страдал от ежедневного кровотечения «Германия унижена» и, само собой, связывал с нами надежды понятно на что. Что там Руди с его колокольчиками, когда и мое увлечение «аэро» отвращало его от меня, представляясь ему формой бегства от честной земляной концентрированной смерти, разделяемой аристократом с народом?

С авиацией как родом войск у него были личные счеты. Вот вам художественное остроумие судьбы – отец был искалечен первосамолетами, народившейся силою новой эпохи, воплощением уже не его, а моей предстоящей войны: свинцовая стрела с трехгранным наконечником вонзилась ему в ляжку, когда он пил утренний кофе, сидя на орудийном лафете и не передергиваясь от привычных шрапнельных разрывов и посвиста пуль. Пилоты французских бипланов ворохами вытряхивали эти стрелы из ящиков над скоплениями нашей пехоты. Стимфалийские птицы, роняющие на немецкие головы смертоносные перья. Что-то от рока древних было в этой новаторской смерти, беззвучно пикирующей с самолетных небес. К Руди этот железный хромец относился со спартанской брезгливостью, словно к самому слабому в нашем помете щенку: раздражающий меланхоличной своей отрешенностью, Руди стал для него страшноватым симптомом вырождения Борхов.

Обращенный в себя и никак не могущий ужиться с собою самим, наш таинственный брат до шестнадцати лет оставался одиноко растущей стыдливой мимозой, никому не известный и будто бы вовсе не желавший быть кем-то услышанным, а потом мать без спроса пустила в обращение его фортепианные пьесы, и они восхитили и дряхлого Штрауса, и «властителей дум поколения» Берга и Веберна. Руди быстро прошел сквозь искушение жирной новизной сериализма, распрощавшись с идеями Шенберга раньше, чем этот еврей был загнан немцами в разряд дегенератов, и сделав это из соображений, весьма далеких от инстинкта самосохранения. Его «Освобождение из лона», «Мир молчит» и особенно «Благодарение» меня завораживают. Помню, как мы гуляли по Штральзунду и зашли в небольшую, по-моему, шведскую кирху согреться. Мои щеки ободраны ветром, я не чую от холода ног, а еще через миг – всего холода мира, и это Jesus bleibet meine Freude разносит все мое нутро по высоте. И, почувствовав, что невместимый восторг бытия клетку ребер сейчас разорвет, я беру брата за руку, Бах течет в нас, как кровь, сообщая, что мы с ним – одно. Дуновение этой же силы я чувствовал в собственной музыке Руди – алмазно твердые и невесомые аккорды, почти что исчезающее, слабое, но не могущее погаснуть никогда полярное сияние, зачарованный собственной тишиной снежный мир, который соткан из несметных одинаковых трезвучий: Руди перебирал их, как четки, и единственное, что его занимало, – это их чистота, производство такой чистоты, что даже для меня и прочих тугоухих особей она звучала как неоднородная. Так эскимосы различают множество различных состояний льда и никогда друг с другом их не перепутают.

Быть выдвинутым в «первый ряд» теперешних немецких композиторов он, разумеется, не мог: теперь мерилом музыкального величия могли быть только «выражающие национальный дух» литавры и фанфары, в программах филармоний царили лишь вагнерианская громокипящая мегаломания и пафос, все эти Вотаны, Брунгильды, Зигфриды, валькирии, в то время как Руди вообще ничего не хотел выражать, а тем более громко. Высоко его ставивший Штраус предложил ему, впрочем, членство в Reichsmusikkammer, что избавляло Руди от призыва в действующую армию: абсолютная воля империи уравняла немецкое простонародье с потомственной аристократией, и даже дети рейхсминистров должны были служить на общих основаниях – командирами танков и подносчиками орудийных расчетов, – точно так же, как отданный Сталиным на заклание Яков. Музыкантов, артистов и прочих «выразителей национального духа» еще берегли, равно как и ученых, конструкторов, механиков – всех, кто мог создавать для империи новые самолеты и танки.

Положение Руди в Имперской музыкальной палате было более чем шатким: он уклонялся от вступления в партию, уверяя, что музыка, сочиненная им, не становится более или менее немецкой от того, что он, Руди, «еще не в рядах». До недавнего времени он проходил по разряду «блаженных»: ну какие претензии могут быть к птицам, к собакам?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация