Книга Соколиный рубеж, страница 71. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Соколиный рубеж»

Cтраница 71

А потом говорил только он: о Гремячем Колодезе, о крылатых архангелах на порушенном иконостасе в гремячинской церкви, о предчувствии аэроплана, о том, как комбедчики, исполняя решение Партии о раскулачивании, разорили зворыгинский двор и схватили за мягкие шелковистые ноздри признающего только отцовскую руку норовистого Орлика, и о том, как везли их, Зворыгиных, и другие кулацкие семьи в промороженных красных вагонах за Уральский хребет; как отец расщепал ледяное вагонное днище вокруг дырки слива для того, чтобы выдавить сына своего из судьбы, отодрав от себя зацепившиеся с безнадежной репейною жадностью руки и вжимая всплывавшую головенку его в ту почти дырку, как в крещенскую прорубь. Как, подобно щенку, припустившему по пахучему следу, оставленному убежавшею матерью-сукой, он, Григорий, пополз под вагоном, обдирая почти деревянные руки о шпалы до крови, и как, перевалившись через рельс, скатился по наждачной снежной тверди под откос.

Рабочие-путейцы поймали его почти сразу – но после того, как телячий состав, прозвенев по цепи буферами, вязко тронулся с места, и останавливать громоздкую машину из-за какого-то малька никто уже не мог и не хотел. Его отпоили малиновым варом у печки, и явившийся по его душу чахоточный уполномоченный с обхудалым угрюмым лицом посадил его в сани и отвез в близлежащий Благодатковский детский дом; отец волчьим нюхом почуял: пора – и выдавил его из поезда задолго до хребта, как раз под многонаселенной хлебной Пензой. Он, Григорий, нащупал себя средь таких же наковырянных и сволоченных с окрестных деревень подростков и совсем еще мальков – поголовно остриженных наголо, чтоб не завшивели, в одинаковых серых рубахах и штанах из блескучей антрацитовой чертовой кожи, – и певучее слово «коммуна», которое он столько раз слышал от фанатичной, неистовой Риты в Гремячем Колодезе, обрело материальную силу и сделалось явью общежитско-казарменного распорядка, раскрывая не тот райский смысл, которым наполняли его Капитон Необуздков и Рита в мечтах и посулах, а действительный, тот, что сумели в него коммунисты вложить.

Через год он с Володькой Фроловым и Андрюхой Швецовым оттуда сбежал. Почему и куда? Он не знает того до сих пор. Может быть, от тоски по тому, что нельзя возвратить, по единственным людям, которых увезли за Уральский хребет; может быть, из какой-то таинственной тяги жить там, где он выберет сам, неприятия любого забора и глупого детского убеждения, веры: хорошо, где нас нет. Он откуда-то знал, что в детском доме – пропадет. Хоть пропасть по дороге в Москву было много быстрее и легче, чем под лучезарным плакатом «Счастливые родятся под советской звездой». Дело было не в голоде: в детском доме кормили, наверное, даже получше, чем питались крестьянские дети в эпоху зарождения колхозов при живых папке с мамкой. Хотя жрать почему-то хотелось всегда – может быть, потому что казенною пайкой никогда сыт не будешь, равно как и казенной любовью. Было ясно, что больше установленной нормы в тарелку никогда не навалят, и хотелось ему выгрызть большее или просто иное – не из жадности, нет, не с одной только проголоди, а со смыслом, что ты добываешь пропитание сам – сам себе отмеряешь кусок, сам себе назначаешь сужденное, а не ждешь подаяния от кормящей руки. И со школьными знаниями было так же, как с хлебом: учат счету, письму, ходовым пролетарским ремеслам и когда-нибудь, верно, посадят на трактор, но к самолету не подпустят никогда. Умом они того, наверное, еще не понимали, но на темной, немой глубине вызревал, бил упрямым ключом и вскипал, как вода в роднике, безотчетный протест против этой предопределенности.

Этот гнев на того, кто решил, что ты должен жить так, не иначе, мог выплескиваться на поверхность, наверное, только в уродливых формах: воровство хлебных паек у своих же собратьев, воровство на базарах, в трамваях, на станциях, смертный бой с каждым, кто не был так обнесчастен, как ты, кто лоснится от сытости или замаслился от потоков родительской ласки. По первой – незаметно, нестрашно вырывалась наружу закипавшая злоба: жидковат еще был сирота для того, чтобы ранить человека всерьез или даже убить, а потом – по наклонной, неостановимо. И Григорий, наверное, тоже должен был плохо кончить – путешествуя в аккумуляторных ящиках под грохочущим днищем зеленых и красных вагонов. Он, наверное, мог вообще не добраться до невиданной, непредставимой Москвы, совершенно сомлев под размеренный, убаюкивающий перестук поездного железа и упав под колеса. Побирался на станциях, находил и выкапывал с пацанами картошку из холодной, расквашенной обложными дождями осенней земли – слизневидные блеклые клубни, которые расползались в руках, но когда станешь печь на железном листе, вмиг закружит башку, рот наполнится пресной водянистой слюной и сосуще прихватит нутро от манящего запаха…

Он попал в воровскую семью и немедленно следом – под метлу милицейской облавы: не утоп, не сорвался с водосточной трубы, по которой блатные учили забираться в квартиры. В этот раз он попал в ФЗУ при литейном заводе и там – под стеклянные иллюминаторы пожилого, изящно-худого человека в хорошем костюме и рубашке с заломленными уголками крахмального воротника: «Это что у тебя?» Смастерил из дощечек и проволок что-то наподобие биплана – человек улыбался корявой поделке и тому, что в нее мокроносый фабзаяц вложил. Это был Александр Кириллыч Зиланов, он заведовал многими школами для рабоче-крестьянских сирот. Он давал Гришке книги, дом его был, казалось, построен из книг, и Зворыгину было дозволено брать из рассохшихся старых шкафов и с бамбуковых этажерок любую – кирпичи для закладки того, что захочет он выстроить сам. Тяжеленные энциклопедии восхождений, полетов, открытий, орнитоптеров, аэропланов, ледовитых пустынь, атмосферных явлений, человеческих мускулов, кроющих перьев… Первым делом выклевывал все о законах пребывания твердого тела в воздушной среде: как же был оперен человек, что за внешние силы отрывают его от земли, подымают, несут, разгоняют… А потом были аэроклуб, и военная авиашкола, и война, для которой в его бытии было все предыдущее.

Отдал все, что имел за зубами, душой, ничего не успел передать, потому что уже занимался в перечеркнутом накрест бумажными лентами небе рассвет. Под его говорение Ника уснула, как он сам на печи рядом с бабкой Настасьей, и наполненно, опустошенно спала – вовсе не головой у него на груди, а по-детски, ничком, предпочтя его жесткому мясу пуховое море, но ладонь ее бдительно, крепко сжимала его неподвижную руку и как будто готова была всею силою стиснуть ее, только он шевельнется, – так боялась его и во сне отпустить. И в лице ее, глупом, с некрасиво и жалко приоткрывшимся ртом, все равно стойко теплилось непримиримое требование: ты не смей от меня отрываться, ты не смей от меня его – слышишь? – насовсем отрывать. И такую почуял Зворыгин несказанную жалость от того, что едва началась их священная взаимовросшая жизнь, как уже пресекается.

Секундник тащил за собою минутную стрелку к нулю – и в расчетное время что-то нечеловечески властное то ли вдунуло, то ли раздуло в Зворыгине вечную тягу, заставляя болезненно, точно голыми нервами, ощутить пустоту вместо ручки и сектора газа в ладонях.

Только он ворохнулся, напрасно стараясь не нарушить сторожкий сон Ники, как ударило в ней мягким маленьким молотом сердце: встрепенувшись, вцепилась в него и, отпущенной вербной хворостинкой взлетев, вмиг нашла наказание свое закричавшими злыми глазами.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация