Книга Соколиный рубеж, страница 86. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Соколиный рубеж»

Cтраница 86

Я смотрел на гражданских, низкородных, в дешевой одежде людей, терпеливо страдавших от гиперинфляции, недостачи продуктов, керосина, угля, беспрестанной тяжелой работы в три смены, беспрерывно растущего страха за мужей, сыновей и отцов, нежелания их отдавать, невозможности их не отдать в ненасытную топку Восточного фронта. В пресмыкающихся очередях, без сомнения, ругали правительство: министерства, Имперского егеря, фон-баронов Генштаба (для низовых людей это такое же занятие, как набивать желудки, испражняться, штопать вещи), и, должно быть, все больше людей-муравьев помышляло о богопротивном: фюрер может не все, что-то сделалось с ним, что-то их божество перестало усваивать – из того, чем они беспрерывно снабжали его для того, чтоб оно их хранило и всем обеспечивало. Но течение обыденной жизни от этого не замедлялось, и сама их усталость, нужда и железная мелочь в карманах были частью вот этой обыденности и как будто бы даже порукой нормального хода всего бытия. Никто из них не видел каждочасных проявлений однообразно-жертвенной, упорной русской силы на расстоянии звериного оскала, как мой Фолькман, на расстоянии огневого языка, как я.

То, что я испытал по прибытии в Рейх, не имело касательства к надломившейся вере в Endsieg [53]. Просто кто-то из нас явно был теперь ненастоящим: или я, или этот Берлин. Мне казалось, что русский, Зворыгин, сотворенный для этой войны, как и я, ощутил бы себя точно так же, окажись он в Москве. Я ощущал себя стеклянным, очень ломким, я отступал под натиском всей этой мирной жизни – слишком вязкой и медленной, чтобы я мог свободно дышать. Здесь людей хоронили на кладбищах, в личных ячейках, здесь никто в скором времени не собирался исчезнуть… Ну, «затянуть потуже пояса», ну, «пережить потерю» – это да, но когда это сильно мешало остающимся жить? Будто фюрер еще не сказал над теснящимися головами: «всеобщая мобилизация», «молодых немцев мало, мало ваших мозолей и пота, нам теперь нужно все мясо нации». Будто они еще не поняли, что воевать придется всем, и уже началось разделение немцев на железо и шлак, и теперь немцам надо стать русскими 41-го года.

Мне казалось, что плотность, надежность берлинского быта раздавит меня, и в то же время сквозь натруженные спины, сквозь истонченную телесность горожан уже просвечивали листья и столбы, читались афиши, кричали плакаты, и плоские деревья с оттененными черной краской стволами еле-еле держались картонными ветками за белесые и голубые камуфляжные сетки берлинского неба. Одного лишь порыва самолетного ветра, казалось, достаточно для того, чтобы все пропилеи, колонны, квадриги повалились и рухнули, как театральные задники, и все сущее здесь стало вихрем афиш и пустых кирпичей, рваных красных знамен и раскрашенных щепок.

Лишь «Адлон» плыл по Унтер-ден-Линден, словно круизный пароход для пассажиров высшей расы. В холле я попросил телефон и набрал номер Руди: он снимал небольшую квартиру на Ландверканале, хотя мне представлялось, что лучшего места для жизни, чем наше родовое гнездо в Померании, ему не найти: вся его снежно-льдистая, тихая, бедная музыка, неподвижная, словно поток, и текучая, словно кристалл, была порождена и вскормлена балтийскою пустынностью, неумолчным напевом лесной тишины и грохочущей лавой приливноотливных повторов. Но в поместье жил наш овдовевший отец, для которого Руди – не Борх, не мужчина, неудавшийся, выморочный, самый слабый в помете щенок (он хотел от нас внуков, продолжения рода).

– Руди, это твой брат, он в Берлине. Ты еще не питаешь непереносимого отвращения к убийце? – произнес я при фрейлейн, сидевшей за стойкой на незримой цепи, и она осязаемо дрогнула. – Приезжай хоть сейчас. Я в «Адлоне»… Да, да, полагаю, что лучше сейчас. Завтра мне целый день будут вешать медальки и показывать публике, как призовую собаку.

Сын моей матери сказал, что будет через час. С Минки-Пинки в подмышке я поднялся в свой номер, и казенная роскошь напомнила мне о явлении Лиды, о пародии на ненасытную нашу с ней близость в собачьей позиции. Минки-Пинки немедленно вспрыгнула на облитую шелковым покрывалом кровать, разлеглась и уперлась в меня понимающим взглядом. Я разделся, открыл над эмалевой ванной английские краны и, улегшись в горячую воду, поплыл в направлении к Лиде.

Если б меня в тот день забрали для дознания в гестапо, ни за что бы я не дал им Лидин словесный портрет. Тут нужна была очная ставка. Указать на лицо: вот она. Самому убедиться, что девушка эта была. Человек из чужого народа, который мы пришли убивать. Как бы это сказать. Вот мы, немцы и русские, тремся друг о друга железной щетиной и мясом; в двух воюющих скопищах нет ничьего бесподобного «я», ничьего лица ты в русской массе не видишь. Только в небе возможно различить чью-то неповторимость, как я выделил в русской несмети Зворыгина, а Зворыгин запомнил меня. А внизу, на земле: ну, пустил пулю в голову, раздавил и проехал вперед, волоча за собой чьи-то сопли по гусеничным вмятинам. Или девка, вчерашняя школьница, – что-то вроде подмышечной вши: выскреб и растоптал.

Всегда ненавидевший всякую медленность, я увидел обратную сторону этой всеобщей и собственной скорости. Никогда не хотел останавливаться, и предельность свободы на глазах обернулась невозможностью остановиться тогда, когда выберешь сам. Впрочем, дело, наверное, именно в массовости, в клеевом безразличии привычки. Все споткнулось в ту ночь и зациклилось на одном человеке. Был бы это мужик или девка с фабричным, распродажным лицом, я бы двинул ей в морду и выволок к офицерам в гостиную: забирайте, пусть кто-нибудь вынесет это дерьмо. А верней, я бы просто ее не заметил.

Она смотрела на меня с безжалостной, тоскливой прямотой лишенного свободы воли сильного животного и, когда я нащупал на столе кобуру, напряглась, как подросший ребенок, которому стыдно кричать, упираться и плакать, когда с его телом что-то делает врач: и лицо, и поджатые ноги, и сведенные руки, вцепившиеся в простыню, были только усилием не опозориться – не описаться, не обмараться; передо мной сидела именно воспитанная девушка, которая боялась непотребного, а не того, что я ее убью.

– Настало время искупления. – Я не мог растянуть рот в усмешке: лицо мое было как литая резина. – Если что, я начну в них стрелять через дверь.

Я решил, что влепить ей милосердную пулю в затылок смогу и на улице – при «попытке бежать», выдрав лапу из рук офицера, который потащил партизанскую сучку в гестапо (я бы так объяснил это нашим). Я не мог ее вывести из гостиницы сразу же – городскою пустыней комендантского часа. Я уже изловчился обставить наше с нею общение как «ночь африканские страстей»: 40139-я девка подмылась и плетется домой поутру, документы в порядке, все чисто, кроме осемененного тела. Но надежды на то, что она «не раскрыта», у меня почти не было. Я щемяще отчетливо чуял, что мы – уникальная пара подопытных крыс, в интересах науки скрещенных в стеклянной коробке. Это все-таки план разрушения главной советской плотины, а не состав с бельгийским шоколадом или датской ветчиной.

– Тебе надо исчезнуть, – нажал я на Лиду глазами. – Я не знаю, как это налажено тут у вас, у товарищей. Только быстро, сегодня, с утра.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация