Но так или иначе оставался вопрос – и при этом само слово «юность», казалось, приобретало некую способность растягиваться, как резиновое, и приспосабливаться к новым условиям, – когда именно начинается юность и когда она превращается в нечто иное. Но, конечно же, в двадцать два года юность еще длится. А в 1924 году даже сам век еще пребывал в состоянии юности… Хотя на самом деле дело было совсем не в этом. Свою юность – длинные полосы юной поросли, выкошенные войной, – XX век как раз тогда и утратил.
Да, разумеется, к 1924 году Конрад считался (что весьма спорно) вышедшим из моды, отставшим от времени. Парусные корабли? Экзотический Восток? Неужели он не понимал, что стряслось с этим миром?
Но таких, как он, действительно больше не было. И под вечер Материнского воскресенья 1924 года Джейн, которая по вполне понятным причинам была не в состоянии ни уснуть, ни расслабиться, снова стала читать «Юность» Джозефа Конрада. А что еще она могла сделать? Заплакать? И плакать ночь напролет в своей узенькой кроватке? Ведь люди читают книги для того, чтобы спастись и от себя самих, и от тягот собственной жизни, не так ли?
А «Юность» оказалась одновременно и историей о приключениях, и чем-то совершенно иным. В ней было нечто особенное. Она повествовала о пятерых потрепанных жизнью и резких на язык стариках, которые сидят вокруг стола и травят байки. Все они совершили в своей жизни много чего, но – и это самое главное – все когда-то в юности выходили в море. Джейн прямо-таки видела этих сидящих за столом стариков, видела их морщинистые лица. Одного из них звали Марлоу, и в этой повести именно он был главным рассказчиком. Однако в его истории повествовалось вовсе не о морских приключениях, а об унылом старом судне, которому вечно не везло и которое никогда не покидало мрачных прибрежных вод родной страны, но однажды – это был и конец истории, и в некотором роде ее начало – это судно все же сумело выйти в открытое море и взяло курс на Восток.
Когда Джейн наконец сумела дочитать книгу «”Юность” и другие рассказы» до конца, ухитрившись прочесть даже «Сердце тьмы» – произведение, и впрямь бросавшее вызов и действительно не похожее ни на что из прочитанного ею раньше, – ей стало ясно: она во что бы то ни стало должна раздобыть и другие книги Конрада. И она написала в книжный магазин в Ридинге, осуществлявший рассылку книг по почте, поскольку у нее имелись не только те полкроны, которые подарил ей мистер Нивен по случаю Материнского воскресенья, но еще кое-какие деньги, отложенные ранее. А денежный перевод можно было отправить прямо из деревни. И вот, установив столь активные взаимоотношения с книжным магазином, она, наверное, и стала думать: хм, книжный магазин? А что, если и впрямь книжный магазин?
Она заказала там книгу, которая называлась «Лорд Джим» и была отчасти похожа на «Юность», только гораздо длинней – и куда увлекательней. И к тому же эту книгу сам Конрад назвал «историей»! И одним из главных героев в ней снова был человек по имени Марлоу, и Джейн испытывала большое искушение предположить, что этот Марлоу на самом деле – сам Конрад просто в ином обличье. Затем она купила роман «Тайный агент», который оказался совсем не похож на две предыдущие книги. Действие там разворачивалось не на Востоке, а на грязных улицах Лондона, и ни к морю, ни к кораблям не имело ни малейшего отношения, однако по-прежнему создавало волнующее ощущение проникновения на неведомую и, возможно, опасную территорию, которую Джейн могла бы назвать «конрадианской», если бы в ее тогдашнем лексиконе водились такие слова.
К этому времени ей уже казалось, что и сам Конрад, должно быть, – кто-то вроде тайного агента, легко преодолевающего все границы меж мирами. А значительно позже она стала считать (и даже высказывала это мнение вслух), что все писатели – тайные агенты. Но истина, пожалуй, заключалась в том – хотя сама она такого ни за что бы не сказала, – что все мы на самом деле тайные агенты.
Во всяком случае, к тому времени, как «Тайный агент» был ею прочитан, в ее душе уже сформировалась некая, возможно довольно глупая, тайная мечта стать писателем. А тайны хранить она давно уже научилась.
Она выяснила, что Конрад – это не настоящее его имя, поскольку на самом деле он был поляком
[13]. Так что даже его имя было отчасти выдуманным, почти как у нее самой. Причем это был даже не псевдоним, а просто его «английское» имя. Но самой примечательной и поистине удивительной вещью в отношении Джозефа Конрада оказалось для нее то, что он, написавший столько книг, был вынужден учиться не только писательскому мастерству, но и просто учиться писать на чужом для него языке. В это было просто невозможно поверить! Это было все равно что преодолеть какой-то невероятный – непреодолимый! – барьер, и ей казалось, что это куда большее, куда более впечатляющее достижение, да и приключение куда более настоящее, чем все те путешествия, которые он совершил в юности, и куда более захватывающее, чем даже его поездки на Восток.
Кстати, чтобы стать писателем, ей и самой в итоге пришлось сделать именно это: преодолеть некий почти непреодолимый барьер. И ей также – как она поймет впоследствии – пришлось искать свой собственный язык, хотя вообще языком она, безусловно, владела, ибо найти тот самый, нужный именно тебе, язык – что она тоже поймет впоследствии – и есть главное в писательском искусстве. Однако она будет крайне редко говорить в интервью о чем-то подобном. Слишком близко все это касалось ее души.
«Конрад… да… в нем было что-то такое… особенное» – примерно так она могла бы сказать о каком-то давнишнем своем любовнике.
И, если честно, самым большим потрясением для нее в последние месяцы, проведенные в Бичвуде перед отъездом в Оксфорд, стало то, что Джозеф Конрад, который когда-то давно родился в Польше и не раз бороздил моря, в 1924 году, оказывается, был еще жив! И жил не так уж далеко от Бичвуда среди английских холмов. Это привело ее в восторг, который, разумеется, не мог продлиться долго. И однажды в августе 1924 года Джейн прочла в утренней газете – и это стало для нее неожиданным, очень сильным и очень личным ударом, – что Джозеф Конрад умер. Затем она аккуратно расправила газету и, как всегда, положила ее на стол возле прибора мистера Нивена.
А если уж совсем честно (хотя об этом она и подавно не расскажет никогда и никому и уж тем более не упомянет об этом ни в одном интервью), то она, разглядывая многочисленные портреты Джозефа Конрада, которые ей удалось раздобыть – на них Конрад был запечатлен в более позднем возрасте, – в итоге в него влюбилась. Ей страшно нравились и его серьезность, и его борода, и выражение его глаз, словно видевших одновременно и что-то очень далекое, и что-то спрятанное глубоко в душе. Порой она даже пыталась себе представить, каково это было бы – лежать в постели рядом с Джозефом Конрадом, просто лежать рядом с обнаженным, стареющим Джозефом Конрадом и молчать, глядя, как поднимается кверху дымок от их сигарет, смешиваясь под потолком, словно в этом дымке и заключена некая великая истина, куда более значительная, чем та, для которой у каждого из них могли бы найтись слова.